| О проекте | | | Редакция | | | Авторы | | | Архив | | | Магазин | | | Подписка | | | №8(40) Август 2007 |
![]() |
|
О литературе О коллективном и личном в литературе (опыт бредового литературоведения) «Не смея гордый свет забавить...» Довольно долго думал: правомерно ли отнести к литературоведению ниже написанное, кое, в сущности, представляет собою отрывок из нигде не опубликованного, зане никем и не читанного, романа. Литературоведение — наука почтенная. Одно слово — НАУКА. То есть, поэт, страстию ведомый и уводимый подчас в дебри для посторонних непролазные («поэта далеко заводит речь»), чего-то там в сумраке беспокойного своего сознания нащупывает и нетвердою дланью наносит на бумагу. И, господа, Бог весть, хорошо ли сие, ко благу ли? Некий читатель может в простоте неискушенной души своей возопить: «Да Боже ж ты мой! Коли нравится — так и хорошо, так и ко благу! Чего огород-то на пустом месте городить?» Ан ведь, господа, этак не только поэта, а и нас с вами черт-те куда завести может подобная простота в вещах куда как не простых — в такие-то дебри непролазные множественности мнений и неопределенной порывистости суждений, что впору и умом двинуться! Засим придумал умный человек литературоведение, как, типа, путеводный маяк в необозримом и бурном (на мелководье в особенности) море написанного. Дабы, заодно с наукою наук математикой и по подобию оной, ум в порядок приводить. И — истины ради скажем — благонравное сие направление и исправление мозгов требует свойств каких-то почти что пегасо-олимпийских: это ведь не так, что хлебнул из Иппокрены и запел невесть что. А это, господа, как, типа, распознание винного изыска: набрал в рот вдохновляющей шипучки и ну ее языком изощренным катать и мять и горло прополаскивать, распознаваючи. А после — тьфу наружу. Чтобы, понятно, мозг в свежести сохранить. Такое — ох! — не каждому по зубам (да и по душе). Думается, именно вот русскому человеку совсем не по зубам и не по душе. И мне не по зубам и не по душе. Потому, как временами прихлебывающий из пресловутой Иппокрены, имею в душе неистребимые подозрение и сомнение: а можно ли, вино выплюнув, все же познать, каково оно? То есть, вкус, цвет, густоту и прочие составляющие различить можно. Ну, а главное-то, господа? А силу-то пьянящую как, ея же внутрь себя не приявши, познать?! А без силы пьянящей вино — не вино, а что-то совсем другое, гляди, и отменное на вкус, но не чудотворящее. Что-то, тело насыщающее, а душу алчущую ЭТАКОГО, так и оставляющее в жестоком алкании ея. Так что, умом рассуждаючи, выводим: ум умом познается, а безумие и опъянение — безумием же и опъянением. И вот, ступив однажды на сей сомнительный и скользкий путь пьяно-безумного познания, взялся я побредить о коллективном и личном в литературе. Речь идет, видите ли, о весьма распространенном и полезном (о том и спору нет!) явлении, именуемом лит.объединением. Ну, это все ведь знают, что такое: собираются даром слова одаренные и не сильно (а то и вовсе бездарные) граждане и ну вышепоименованные дары друг друга (или оных отсутствие) обсуждать. Зайцев таким образом убивается не то что там два, а — без счету. Особенно, если действует подобное объединение на семи суровых иноязычных ветрах эмиграции. Ну, прежде всего — от одиночества лечит. Пожилых в особенности, иноязычную действительность мало приемлющих. Интеллектуально питает. Типа, клуб такой по интерсам. Ну, и литературе польза. А уж совместимы ли такие понятия, как «польза» и «литература», и живет ли литература там, где жить, так сказать, полезно?.. Ну, это вопрос, господа, десятый. Короче, такие вот, построенные в сумраке беспокойного сознания, дебри. Обратите внимание, господа, не в сознании сии строки пишущего, а — в сознании героя того самого, никем не читанного, романа. Герой (да герой ли, полноте!) — нелепою судьбою заброшенный в Израиль не совсем благополучный русский господин, из тех как раз, что иппокреново шипучее, и все вообще подобное, имеют обыкновение пить, а не дегустировать, и, разумеется, по этой самой причине, все у него наперекосяк. Да и что ж из такого выйти может? Понятно — пьянь и бред... Но уж, «еже писах, писах».
«Оазис»(отрывок из романа «Жизнь вернулась») Как-то в ту смутную пору весеннего хамсина, душным апрельским вечером Иван одиноко сидел за привинченным к полу кухонным столом, закусывая приготовленным от нечего делать ужином бутылку дешевого бренди. Из старого магнитофона грохотало начало Пятой симфонии Бетховена, заглушая вопли соседей и завыванья восточного транса. Вернувшись с работы выжатым, как мочалка, он хотел выпить, чтобы "взбодриться и поработать над рукописями", но вместо бодрости алкоголь накрыл его мраком тяжелых раздумий и сонливостью. Он приготовился уж было доползти до кровати и забыться сном, как вдруг в глаза ему бросился обрывок местной русскоязычной газеты с объявлением. Объявление гласило, что все, кому дорога русская литература, приглашаются в четверг, то есть завтра, на открытое заседание литературной студии "Оазис", возрожденной после нескольких лет упадка недавно поселившимся в Израиле известным московским литератором, автором знаменитой монографии о Толстом, членом Союза писателей России и Союза русскоязычных писателей Израиля Арье Шнеерзоном. "Ишь ты, недавно поселившийся, а уже Арье1 и чего только не член," — зло хмыкнул про себя Иван и пошел спать. На следующее утро объявление упрямо всплыло в его памяти. Он и раньше слышал о существовании в Израиле русскоязычной литературы, но случайно иногда прочитываемое в газетах отбивало охоту примкнуть к славной плеяде пишущих на русском языке на Святой Земле: уровень был чудовищным, по преимуществу женски-восторженно-подвывающим, с употреблением особенно ненавидимых Иваном уменьшительных форм и словечек из местечково-домашнего обихода, да и от навязчиво декларируемого еврейства и желания казаться большими израильтянами, чем сами израильтяне, густо веяло советской литературной школой — только названия в лозунгах и клятвах в верности поменялись: место советской родины заняла родина еврейская, так называемая, историческая, а место коммунизма — сионизм. Да и жизнь приучила Ивана сторониться людных сборищ. "Творчество — личностно, — думал он. — Личность творит из себя, из своего горестного опыта, из своей, лично переживаемой трагедии, своею живою кровью питая творение. Иного пути творить нет. Так и Бог творил и творит: через Вселенскую Трагедию Сына, в Коего Сам и воплотился. Союз писателей? Что это — толпа поэтов, творцов? Чушь, профанация! Поэт — это редко. Это — явление чуда, сродни явлению Сына Человеческого: как молния от края неба и до края. И явление это не доступно аналитической критике синтаксиса и фонетики, ниже идеологическому онанизму. В поэте — живое целое мира." Так думал Иван. Но на этот раз его так и подзуживало пойти по указанному в объявлении адресу. Это — глупое, как он сказал себе, — желание не оставляло его целый день, так что на работе был он рассеян, помимо воли представляя себе посещение литературной студии. Он пришел домой — времени до начала "открытого заседания" оставалось час — и вдруг поймал себя на том, что волнуется. "Бред какой-то," — раздраженно сказал себе, влез под душ и долго довольно стоял под прохладными струями. Потом его, как смущенного и сбитого с толку мальчика, охватило безотчетное желание покуражиться. Он налил себе полный стакан вчерашнего бренди и с кривой неуверенной усмешкой пустившегося во все тяжкие школяра осушил. Алкоголь начал действовать и, на какое-то время, вновь превратил его в одинокого начинающего стареть человека, уж чего только не повидавшего в жизни. "Да на кой мне эта студия, в самом деле? — возмущенно и устало вопросил он себя. — Что ж мне, шутом гороховым с бездарями этими скакать на старости лет?" И, вроде бы, успокоившись, лег на продавленный диван с "Идиотом" Достоевского. Но алкоголь проникал все глубже, и именно "Идиот" с его вывернутыми наизнанку закоулками сознания побудил Ивана все же пойти. Странно это происходило, будто невидимый генерал Иволгин влек его помимо воли невесть куда по своим бредово-пьяным делам то ли чести, то ли бесчестия. Добавив в себя еще половину того, что в нем уже бродило, Иван пешком отправился в библиотеку Авраамова Града2, где, согласно объявлению, имело место происходить собрание всех, кому дорога русская литература. Увидев его, охранник сразу ткнул пальцем вверх, видимо, устав объяснять едва мычащим на иврите адептам русской литературы, где происходит их "открытое собранье". Иван поднялся на второй этаж. Пред ним простирался коридор с дверьми всяческих административных служб библиотеки, названных на иврите замысловато –выспренне, так же, как были бы они названы на любом другом языке, — чтобы хоть как-то привлечь внимание длани, бюджет раздающей. "Оттуда, с того конца коридорища" послышалось ему размеренное мычанье — кто-то декламировал что-то ужасное на Ивану родном языке. "Чита-ают, — содрогнулся он, в сомненье на миг замерев и подумав: — А не свалить ли мне на?.." Но неведомой силой ведомый, невидимым, нечистым воздухом скандала алчущим упиться генералом Иволгиным, все ж повлекся к той приоткрытой и потаенной почти двери, откуда и доносилось мычанье. Подкравшись, Иван заглянул внутрь. В помещении, представлявшем собою род классной комнаты с расставленными рядами столами и стульями, сидело довольно много народу возраста, в основном, преклонного, но можно было различить и лица помоложе и даже совсем молодые. Во главе почтенного собрания и лицом к нему восседал за столом у классной доски некий господин возраста тоже преклонного, лет пожалуй, шестидесяти, а то и более, но отличный по виду от остальных, одетых в летнюю форму советских пенсионеров — брюки с ремешком, светлая рубашка с отложным воротничком, сандалии. Господин же — дородный и заметно довольный собой — одет был в модную в темно-синих разводах рубашку без воротника, открывавшую белую шею, полнота коей несколько разглаживала пересекавшие ее морщины. Его вытянутые торчащие из под стола ноги "упакованы" были в недешевые, фимы "левис", джинсы и мягкой кожи удобные серые туфли. Седые длинные волосы собраны были сзади в косицу, полное моложавое еще лицо обрамляла черная, без признаков седины, видимо, крашеная, бородка, совместно с усами как бы в рамку заключавшая полные чувственные губы и придававшая лицу господина что-то мефистофельское и одновременно женски-неприличное. Иван, разумеется, понял, что перед ним упомянутый в объявлении Арье Шнеерзон, а, приглядевшись к господину повнимательнее, к величайшему своему, суеверному почти, изумлению понял и то, что Арье Шнеерзон сей есть не кто иной, как недоброй памяти знакомец юности его Лев Донской. Сразу вспомнилась столь роковым образом жизнь его изменившая измена Сладчайшей, и он, забывшись, стоял в проеме приоткрытой двери, уставившись невидящим взглядом на Донского и видя не его самого, а его мерзкое волосатое пузо и отвалившуюся как у дебила нижнюю челюсть. "Ну что вы в дверях встали? Заходите, раз вам интересно." Хорошо поставленный баритон Донского заставил Ивана вздрогнуть и привел в чувство. Он пробормотал "простите", пригнувшись, как в театре, вошел в помещение и тихонько уселся за последним столом. Несколько лиц повернулись к нему и, удовлетворив любопытство, снова приняли исходное положение. "Неужели не узнал, соб-бака?" — со злобным разочарованием подумал Иван. Собрание, между тем, продолжалось, и в уши ивановы, просочившись сквозь частый сумбур его мыслей, вплыл стариковский надтреснутый голос: Израиль, жаркая страна, Иван поднял голову. Стоявший у одного из столов сухонький старичок с робкой надеждой смотрел на Шнеерзона-Донского, ожидая приговора. Тот пожевал мясистыми красными губами в нескромном обрамлении черных крашеных усов и бородки и голосом мэтра пропел: "Неплохо, Григорий, неплохо. Именно вот идея возрождения еврейства на Святой Земле и, как его следствие, — еврей, свободно заговоривший стихами. Н-да, это неплохо. Это, я бы сказал, в известном смысле, оптимизация Бялика." — "Бя-алика..." — как пшеничное поле под благостным ветром, колыхнулось благоговейно собранье. "Но технически, так сказать, есть здесь кое-какие блошки. "Зажив в тебе..." — это не очень... Давайте скажем так: "Чтоб, наконец, зажив евреем..." Благоговейно-одобрительный гул ветром благостным по пшеничному полю прокатился по помещенью, и Григорий согласно затряс головой. "Еще вот один момент, — отец-учитель снова пожевал, напоказ выставляя нескромные губы, — "писал я ямбом...". Видите ли, Григорий, два "я" одно за другим — это слияние одинаковых гласных не совсем благозвучно. Может быть, попробуем иначе: "Писать мне ямбом и хореем." То есть, в целом я это слышу так: Израиль, жаркая страна, Одобрительный гул был ответом нескромно-губастому мэтру. Григорий, как преданный школяр-хорошист, умильно затряс сухоньким черепом, и в удовлетворении полном опустился на место. "Ну, хорошо, — снисходительной улыбкой отвечая на воздаваемые ему почести, продолжал заседанье Донской -Шнеерзон, — мы немного вышли из графика, но я обещал... А то, что я обещал женщине, хе-хе... Итак, Аполлинария! Поля, прошу вас." Мэтр галантно куда-то мотнул головой, и тут же с того направленья, наплывая на всех, как дождевая тяжелая туча, сдвинув с грохотом стол, явилась собранию Аполлинария, молодая толстушка. "Я... Лев... Вы же знаете меня... Я лирику, как всегда," — вперяяся многозначительным взглядом в Донского, пролепетала она молодым, отдающимся звучно в резонаторном ящике крупного тела, голосом. "Да, Полечка, да," — и мэтр улыбнулся умильно толстушке горячею алостью губ. Та вздохнула — обширная грудь всколыхнулась — и голос ее молодой зазвучал в резонаторном ящике крупного тела: О прошлом вспомню, подойду к окну Когда я хрупкой девушкой была, "О-о, Поля, — простонал похотливо Донской, — ведь я же женатый мужчина." Угодливо-гадкий смешок прокатился. "Но, Поленька, блошки... — мэтр, лыбясь умильно, руками развел. — "К окну"... Поленька, ну, сколько ж можно об одном и том же. Я вас всех, не только Полю, прошу зарубить себе на носу... на носах... да, на носу зарубить: никакого "к окну". Почему? Потому что это звучит — "какну". Что же, Поленька, о прошлом вспомните и, простите, покакаете?" Поленька, потупившись, заворочала чудовищным своим задом, будто и впрямь собираясь привести его в действие, и, бросив изнывающий взгляд на любимого мучителя своего, страстно, с придыханием, пробормотала: "Нет, ну, что вы, Лев, то есть, это... Арье..." Шнеерзон улыбнулся ей всепрощающей и всеобещающей улыбкой и продолжал: "Венки я из ромашек все плела" — это не совсем, Поленька, поэтично. "Венки ромашковые я плела" — так вот, я думаю, лучше." — "Ну-у, Арье, вы — наш гений," — толстушка к нему подалась, с шумом сдвинув возжаждавшим телом близлежащий к ней стол и несколько стульев с телами убогими старцев еврейских. Собрание ахнуло тихо. Но Шнеерзон, неприличною алостью губ шевельнув, ухмыльнулся, Полину приструнив: "Аполлинария, Поля, а ну — осади. Ведь я же женатый мужчина, и Дусенька мне не простит..." Иван вздрогнул при звуке услышанного имени. Сердце забилось бешено и больно: "Как? Неужели? Да как же такое возможно?!" Он привстал, оглядывая зал, но увидел лишь скучные чужие затылки. Блистательный Шнеерзон тем временем шепнул что-то жаркой Полине, и дланию властной ввел собрание в верное русло: "Итак, по перу дорогие коллеги, сегодня я хотел бы с вами поговорить о явлении, одном из тех, что превращают поэзию в собственно поэзию — поговорить с вами об аллитерации. Мне не хотелось бы углубляться в определенья, поскольку, я думаю, каждый из вас знает, примерно, что это такое. Лучше я приведу вам один-два примера, а потом каждый из вас попробует привести пример аллитерации из его личного поэтического опыта." Шнеерзон, шевеля неприлично губами, привел пример из Пастернака: "...и проводы, как провода, затянуты в затоны." Потом еще что-то — ошеломленный звуком имени Сладчайшей, Иван многое пропускал мимо ушей. Он очнулся, когда Донской-Шнеерзон, видимо, не в первый уже раз обращаясь к поэтической пастве своей, нетерпеливо воззвал: "Ну, что же вы, граждане, аллитерацией, что ли, не пользуетесь совсем? Ну, может, кто-то, так сказать, экспромтом что-нибудь изобразит?" Паства молчала, виновато-угрюмо уставившись в пол, и уже Шнеерзон, поняв, что "не пробудить былых желаний" в иссохших под жаркой звездой Палестины мозгах, хотел продолжать. И тогда, усмехнувшись недобро, вскинул руку Иван. "Вы что-то хотели?" — безразлично его вопросил Шнеерзон. "Да ведь не узнает же, собака! — с раздражением злобным подумал Иван и сказал: — Я насчет аллитерации. Пример хотел..." — "А-а, прошу вас, прошу вас! — встрепенулся Донской -Шнеерзон и, паству свою пробуждая, возгласил: — Вот, прошу вас послушать: наш новый товарищ нам хочет пример привести. У вас на какую букву?" — "На "зэ", " — ответил Иван. "На "зэ"? Интересно," — он со снисходительным вниманием уставился на Ивана. Иван выпалил: Загудела зычно зона, Донской на мгновение оторопел. Потом оживился: "Замечательно. Гениально!" Паства одобрительно заверещала. "А "Шнеерзон" — это вы, что же, меня имеете ввиду?" — с нервным смешком спросил он Ивана. "Не знаю... Ну, может быть, и вас," — уклончиво ответил тот. "Просто вот "зона" здесь... И, знаете ли, в связи со мной. С чего бы вдруг?" — Шнеерзон спрашивал вроде бы как и в шутку, но что-то его тревожило. "Узнавать начинает, собака, — подумал Иван и ответил: — Ну, это, знаете, как говорят, от сумы там и от тюрьмы..." — "Н-да, технически, конечно, очень ловко, но так-то, простите, глупость, — задумчиво, как бы пытаясь что-то вспомнить, заключил мэтр и спросил: — Вы занимались в какой-нибудь лит. студии в прошлом?" — "Да, немного..." — замялся Иван. "Где, если не секрет?" — лениво полюбопытствовал Шнеерзон. "Отчего же секрет? — ответил Иван и, глядя прямо в глаза мэтру, выпалил: — В Московском университете имени Ломоносова, в студии Донского. Вы такого не знали?" Шнеерзон вздрогнул, неопределенно мотнул головой и обратился к пастве: "Ну, перерыв?" — "А давайте я еще пример приведу," — решительно-бесшабашно предложил Иван — алкоголь и воспоминания разогревали в нем чертовский азарт. "Ну-ну," — с удивленным любопытством буркнул Шнеерзон, не ожидавший от новенького такой прыти и с мучительным беспокойством пытавшийся вспомнить, где же могла свести их коварная жизнь. Иван, между тем, собравшись с духом, продекламировал: На дворе, покрытом мраком, Как все гениальное и доселе не бывшее, двустишие сие посеяло раздор среди литераторов "Оазиса". Паства Донского разделилась надвое. Одна — большая — половина орала: "Вон! Не позволим! Мы — слуги высокого слова! Убирайся, откуда пришел, матерщинник!" Другая — прогрессивная, меньшая, но трактовавшая шире понятье высокого слова — несмелою кучкой теснилась на задних рядах, с ужасом созерцая всю пропасть ереси, в кою она впала, но все же с сознанием тайным своей правоты, отбрехивалась негромко, но упрямо: "Он гений! Он гений, а не матерщинник." При этом обе неравные половины, восставши, обернули возбужденные лица свои к виновнику восстанья. Иван горящим взглядом лихорадочно искал в толпе ту, кого подлый Шнеерзон назвал Дусенькой. И вот оно — полыхнуло в глаза ему рыжее пламя. Там, из первого, ближнего к мэтру, ряда, из толпы правоверных клевретов Донского и чистоты языка — плеснуло в глаза ему рыжее пламя. "Дуська!" — не помня себя, заорал он. Во мгновение ока все понял Донской-Шнеерзон и с ногтями точеными белую длань он над паствой своею воздел и возопил баритоном: "Перерыв! Перерыв!" И в миг улеглося восстанье — покурить потянулись "Оазиса" небезразличные люди. 1 Арье (ивр.) — лев. Многие, бывшие в Союзе Львами, в Израиле преобразились в Арье. 2 Имеется ввиду город Беэр-Шева, расположенный на юге Израиля, в пустыне Негев. |
Copyright © 2004-2007
DrugieBerega.com
Авторские права защищены