| О проекте | | | Редакция | | | Авторы | | | Архив | | | Магазин | | | Подписка | | | №8(40) Август 2007 |
![]() |
|
Современная проза Культурное мероприятие Тут некое культурное мероприятие намечается. В смысле — юбилей. До него, правда, далеко ещё, года с три, но уже — разговоров!.. Тут — дожить бы... Ну что ж, поговорить можно. Начнём с главного. С того, что, если говорить строго, имеют место быть два фактора. Первый — христианский. Связан с обстоятельствами места и действия и с конкретным событием. Второй же — не христианский (значит, как бы — языческий) фактор; связан с обстоятельствами времени. С неопределённым — нехристианским — никаким — абстрактным — временем, прошедшим с момента конкретного события. Но не будем долго ходить вокруг да около, как кот учёный, — всё очень просто. Событие же, которое отмечается, это — Рождество, привычный для людей домашний праздник, только — дата уж очень круглая. А вот почему дата эта такая круглая, такая вот юбилейная, — и объясняется языческим, нехристианским (вернее, — вне христианской морали), зодиакально-маниакальным — нашим вращением. “В кругу расчисленных светил”: “Полдень”. “День”. “Неделя”. “Месяц”. “Год”. “Десятилетие”. “Ревущие сороковые”. “Смутные девяностые”. “Век”. “Тысячелетие”. Второе. — Которое у нас, милые, нынче на дворе? — Конец Второго, скоро — Третье. Юбилей, значит. Со дня рождения. (Растянувшегося, заметим, на полмесяца и отмечаемого в году три раза: одной конфессией — за неделю до, другой — после, а астрономами — аккурат посерёдке двухнедельного срока. Были и другие попытки, но вращением расчисленных, светил и всем прогрессивным человечеством таковые — оказались исторически отвергнуты). Итак, рождение (отмеченное и другими чудесами) — произошло. Далее, как говорил знаменитый пахарь и сапожник: “Детство”. “Отрочество”. “Юность”... И вот, уже в зрелом возрасте, в возрасте, так сказать — попытаемся закаламбурить тавтологию — Христа и произошли события, определившие близящийся двухтысячелетний юбилей — как культурное мероприятие. Культурное — в том смысле, что наша культура — ой как генетически с событиями в тех захолустных местечках связана! И не всеми ещё до конца эта связь прочувствована, пропущена через себя. Хотя читали ведь — все, всё это было не однажды пересказано, прокомментированно и даже — четырьмя разными людьми, свидетелями — были составлены такие письменные показания, такие — протоколы. Один читает это как “детективу”, другой — как “лябовь”... Для них-то, для вторых, для других, — и Культурное Мероприятие: Две тысячи лет со дня рождения Христа, Бога Живаго (это не фамилия такая, нет) и всего, что за этим воспоследовало. Воспоследовало, как помнится, не мало. Но. для человека без конфессиональной прописки, или, как говорят, для “Ивана, родства не помнящего”, то, что воспоследовало, все поступки Христа, все четыре Евангелия — протоколы четырёх мудрецов, гораздо менее — не так — значимы, как то, что он проповедовал. Именно: что проповедовал, а не как. А проповедовал он — учение Иоанна, своего крёстного и родственника по матери. Страстно, увлечённо, храбро! В проповедовании Иоанновых постулатов ученик намного превзошёл своего учителя — человека глубоко несчастного, добряка, энтузиаста, первого кибуцника, неудачника. Вообще, фигура Иоанна Крестителя (хотя он никого на кресте не распинал, а, наоборот — принимал в члены своего простого братства, погружая в воды Иордана, поближе к рыбе, там, где обретается рыба — загадочный тотем христианства, там, где тело начинает терять тяжесть, где кончаются земные дела, а воды темны и прохладны) — фигура Ивана Купалы, по-моему, в литературе ещё не раскрыта. В библеистике — да, в теологии — конечно (под видом предтечи христианства, учения Христа). Но — в литературе, в искусстве... Вспоминается: как только Креститель, — так, сразу, заслоняя его своими ягодицами, — и замелькали пляшущие Саломея с Иродиадой! И тут же — головотяпство, — знаменитое, непоправимое. Ну, сгубили две бабы Ивана, сгубили, было дело, дело известное. Но ведь Купала-то — сложнее, больше этого — последнего — эпизода! Купала — Учитель. Может, он и недостоин развязывать шнуровку на чьих-то сандалиях... Чего уж там. Недостоин, так недостоин. Достоин — большего: Называться Учителем, творцом Новой Этики. Возникшей чёрт те когда, в страшненькие, смутненькие, беспросветненькие, какие-то проваленные времена. Новой этики! Новой как откровение. Слегка мазохистской, потому как — еврейской; как и всё еврейское, откорректированной опытом жизни среди ненавидящего окружения. Ненависть — как понятное, человеческое, биологическое, воспринимаемое почти с пониманием, почти без укоризны, с легким вздохом адептами Ивана, его кибуцниками, потерявшими часть земного веса в водах Иордани и — ещё до Шагаловских времён — уже парящих, уже унесённых ветром, носимых ветром, и — уже после Шагала — возвращающихся на круги своя... Эти новые и новые попытки — пролетать поверх барьеров, над ненавистью, закрыв глаза, — и пусть нам будет хуже! — подготовили Иванов малый народ к восприятию чего-то необычного, чего-то невероятного, определенного впоследствии калининградским жителем (пророчески наречённым Иммануилом) как чудо. Чудо, в котором легкий мазохизм, добровольная отдача первородства, потеря патриотической ориентации, все эти необъяснимые вещи — в перегретой солнцем и ползущей вверх, как ртуть в термометре, ненависти — всё это отходит куда-то на задний план перед явлением космическим: явлением Новой Поэтики. Новой морали, поэтики сумасшедших, чокнутых, поэтики подставляющих левую щёку, поэтики, несмотря ни на что любивших, любящих ближнего. Не буддийской — поэтической — отстраненности, а Поэтики-поэзии, в чистом, концентрированном виде. Поэтики-этики, новозаветного содержания, высокого смысла, который как “огонь мерцающий в сосуде”, в красивой древнегреческой амфоре — форме и подготовил, и определил возникновение, развитие — и даже существование того, что называется нашей культурой, нашей цивилизацией. Мерцание, освещающее конторку пишущего “Шинель” Гоголя... И хорошая вышла шинель, тёплая, русского покроя. А мерцание, свет, — с Востока. Все мы — из этой шинели, не надо даже вспоминать какого-то там Андрея Жидовина (кто его, кстати, назвал Первозванным? Это на крест его косой звали — да!), везде были свои истории, свои святые. Начнём вспоминать — так и до Купалы снова дойдем. От него это всё идет. Всё, что мерцает в сосуде. Драгоценная эссенция. Заветная квинтэссенция — в амфоре. Аромат едва уловимый (но — не заменить никакими синтетическими благоуханиями). Аромат двухтысячелетней культуры. Попытка создать цивилизацию, подобно мудрому Фрейду мирящую биологическое в людях с этическим. Подкорка, устремлённая ввысь! Высокая готика, пронизанная мягкими лучами. Воздушные замки искусства: светская литература, выросшая из библейской, из Ивановых проповедей (в адаптации распятого в цветущем возрасте его адепта). И в этом же ключе развившееся изобразительное искусство. И их различные комбинации: кино, театр. И — обратная связь — сформированные всем этим архетипы, твёрдые, установившиеся, руководящие нашей психикой, живущие в ней ассоциации. Живущие даже где-то вне нас — мистически — независимо от существования отдельных личностей. И только — музыка... Музыка — куда её ни приставь! Музыка — не нуждающаяся в этике! Музыка — существующая отдельно от Слова! Музыка, существовавшая как Гармония — до Слова! А уж тем более до Ивана — Иордана. Что там говорил Гегель об Абсолюте? Но не о музыке речь. У нас тут культурное мероприятие. Литературный юбилей. Две тысячи лет новому литературному направлению. И неплохо было бы отметить его в ночь на Ивана Купала. Можно и с музыкой. Что? Танцы — будут. 1996 Сон о постмодернизме, или Апноэ Как бы сквозь сон, как бы сквозь плавное укачивание, продолжают объяснение: — Там дальше Проспект, вроде, кончается, начинается Невская Перспектива. Малая родина кончается, — а доехать просто: на Петра на Великого не выходи; Гоголя проедешь; Белого проедешь, — дальше, дальше, дальше. Там — Перспектива, — пустыри, микрорайоны. Там сходи, там увидишь. Увидишь, увидишь, я сам видел. Ну, может, не увидишь, может, только услышишь. Потому что там уже не Нос гуляет... Не время сейчас гулять, вдоль по Питерской такая метафизика метёт!.. Но, если очень чутко прислушаться, что-то такое — рядом — слышно. Ноздри! Понял? Невидимые, мнимые. Раздуваются. Особенно их когда эти, Ноздрёвы постмодернизма раздувают, тогда-то хорошо слышится. Узнаешь сразу, не промахнёшься. Зачем тебе абсолютный слух? Ни к чему тебе, всё и так будет ясно. Это же классика: “пение-сопение”, “авторство-соавторство”. Там, на месте быстренько разберёшься: синоним ли, антоним, — не пойми что, а — различаешь сразу. Невооружённым ухом слышно: сопение. Хоть бы и умное, хоть бы и заумное, и — по поводу пения, но... — со-пение. Ничего, ничего, можно, не обидятся, не красны девицы. Каламбуры и дразнилки у них в чести; всё путём, всё — проханже. тут не обижаются: обидеться, считай — предать дело всей жизни. Переметнуться на ту сторону, где — гляди-ка, — обижаются! Где могут оскорбиться (о, скорбь!). За что? За эти весёлые карикатуры в стиле граффити? Нанесённые молодыми, хохочущими, а то и немолодыми, “своею собственной рукой”, поверх исторических фасадов Проспектов, на колоннах порталов, на стенах их всяких Больших и Малых сил, на креслах партера... За эти дружеские шаржи на венецианских зеркалах? Дождавшихся своего предназначения. Или даже: переметнуться, когда и тебе рожу расписывают — скользкого смысла рунами — и регочут? На братьев обижаться, на бойцов невидимого фронта, несгибаемых ирреволюционеров?! Или даже на чужих, — этих вот, малохольных? Из охотника превратиться в объект, в дичь? Из Стаханова — в уголь, пыль его перевыполненного задания? Бр-р, подумать страшно... аж все ноздри позабивало. да и что думать: вот засучим ссученные было рукава, — вонзили штыковую — да с ясеневым череночком!, срезали верхний, культурный слой — там, где дышит почва и — чего-то там — какие-то кости потревожили, какие-то святые мощи; вгрызлись задрожавшим, завибрировавшим, забившимся в истерике отбойником в литой, базальтовый — скальный — слой, навстречу алмазной жиле, — она там, должна быть там! Глубже, мы увидим землю в алмазах. Крепче руки на вибраторе! Дрочите, Шура, дрочите! Или — “дрожите”? Это от вибратора. Это ничего. Плохо слышно. Обижаться некогда. Лишь бы дойти до жилы, до алмазов; иначе зачем дёрн, грунт, культурный али?¢слой срез Лишь бы гранями заиграло, засверкало, — так, чтоб глянули и сказали: “Блестяще!” Любим блестящее — уж какие есть: всё задумано блестяще. Вскрыть правду, голую правду, — перед всеми, перед лицом своих товарищей, перед самим собой. Начиная — вроде бы — несерьёзно, вроде бы — похихикивая, иронизируя, — поиграть с самим собой, с культурным багажом, подразнить Онана и вдруг, как из невнятно шуршащих кустов, — выйти, нет, — выбежать! на людное место, явить — истинное, — уже не пройдут стороной! Так это будет явленно: не облечённое в одежды, а обличённое в былом их отношении. Чтоб ахнули — от сияющей, ослепительной!.. Как в зеркало, в которое они смотрят, — ударить прожектором. Шарахались же при виде первых эксгибиционеров в парках и садах российской словесности, кто-то даже пытался морду бить!.. Это потом — подтянулись, подтянулись на водопой, к местным Ипокренам, стада нудных, очкастых нудистов, жалкое зрелище. Ничего, ничего, “но мы ещё дойдём до Ганга”! Избранные, для кого сценарии пишут, не потеряли свежести восприятия, будем надеяться. Заодно и галёрке не плохо бы дать представление, карнавал: “Нанайская борьба”. (Борьба верхнего заумного “постмодер” с нижним дурковатым “низм”.) Было, было... Хорошее время. Публика пришла — строгая, доброжелательная. Аплодировали. Критика была положительная. Потом любопытные пришли. Потом повалили все. Ажиотаж! Уже на третье представление начали проносить гнилые помидоры, тухлые яйца... “Как хороши, как свежи были...” — нет, не помидоры, не яйца... Ну да всё это — в прошлом, в прошлом. Нет того веселья. От долгого употребления потускнело, выглядит не так блестяще. Пришли к тому, с чего начали — остались с Носом, — как ноздри. Никакой самостоятельности так и не получилось; вот они — изящные цезуры в некоем образовании. Являя собою отверстия, стараются быть заметными. Ноздрёвы. Предлагают тебе, продают тебе — всё, что хочешь! Похохатывают при этом. Бодрячками стараются выглядеть, ну, прям, — господин майор Ковалёв! Выглядеть стараются, невидимые. Не минорами — майорами. Стараются, сопят, напрягаются... Ан нет, нет, никак: “Никогда ты не будешь майором”. (Чином, что ли, не вышел.) Так и останешься с Носом, под Носом, — в тёмных ноздрях. (Не из “Шинели” гоголевской ты вышел...) Но оттуда, в сопении этом — и ныне, и присно, и вовеки веков — всегда — некие намёки на многозначительность. Иногда и — не намёки. Не всегда понятно. Обиняками. Иронично. Многозначительно. Не многозначимо, нет. Просто очень много знаков. Неточность, расхлябанность знаковой системы. Вирус в компьютере. Знаешь, как вирус действует? Исчезает с экрана, проваливается Нос; остаётся — чёрный квадрат. В котором — как бы — намёк на ноздри. Как сон во сне — где как бы снится, что всем рассказываешь, что задним числом представляешь, символом чего является Нос. Но не знаешь: куда деть, присобачить ноздри... И, просыпаясь в ужасе, в том — наружном — сне: “Господи, Господи, чего с детородным-то органом сделали!”... Выворачивается для судорожного вздоха рот из тёплой прелой подушки... И — в тяжёлом, ещё целую минуту, мутном ужасе: было, не было?.. — Тяжёлые слипаются веки... И, засыпая, задним каким-то умом понимаешь, что всё это связано... запутано... связано с прошедшим днём — но веки слипаются —, с происшедшим, нет, с происходящим, как было там по латыни: “modernus”? Да, “modernus”, — “происходящее”, “настоящее”. Или не с ним. При чём здесь. Связано. С чем-то, что — не “modernus”, тем, что — после. Кроется что-то нехорошее, тайное за всем этим — ироничным будто бы, кроется в подражании сегодняшнему, прошедшему дню, кроется за подхихикиванием, обустройством карнавала, как бы ёрничаньем не поймёшь кого, карнавальных неких домино и масок, за неуёмным потреблением — вместо хлеба из грубо молотого зерна насущного, зерна слов, основ зерна, — другого, новейшего корма, самого нового, — зерна снов, взорванного поп-корна городской кукурузы, — в киношках, в тёмных убежищах воздушной тревоги: лёгких, деформированных — сладких словесных — горстями, у каждого по полному ведёрку, лёгкому, из вторсырья, ведёрку — горстями, до набитого рта, зева, до чужеродной, холодноватой, тягучей слюны на зеве — гляди, подавишься; сглазили! Затрясло, — заходишься до родимчика, глухонемого кошмара, ужаса выпученных глаз, — маскообразной застылости. Застылости катастрофы. Когда уже — в мелькнувшем в мозгу: “Каюк!” — через оба “к”, “к”... — выдавлен последний воздух! Биение, трепыхание за грудиной... Горло сдавлено — медленной судорогой, не вдохнуть; голова облеплена липким подвальным кульком — с дурацкими, душераздирающими надписями!.. В последний момент! — Через обратное “!Ы-ы’ ” — Вдох, прорыв плёнки..: со всхлипом — выныривание, заглот воздуха, запрокинувшись, — из ночного апноэ... Второй вдох вливает свежий, спокойный заоконный ветерок в лёгкие, в сонную голову. И ещё — глубокий с запасцем, с зевком, поворачиваясь на другой бок; тяжёлых, с ресницами, не разомкнуть... В непокойной позе засыпая... Сопя в нос, — в привычном ритме. В слиянии сна с привычным, рифмованным укачиванием. Сонные белки в колёсах его производят, сонные белки закрытых глаз; вывернутый взгляд, взгляд, которого никто никогда не видел: обращённый внутрь фрагментарных сновидений... ...Во что-то печальное. Что-то более тоскливое чем сиюминутное. Что будет после конца. Что воспоследовало. Нет, не иоанново. На две октавы ниже: О вестниках. Доставщиках почты. Курьерах без шинели, — криво улыбающихся, дрожащих у порога, — из тех самых присутственных мест, той самой Канцелярии, — тревожных доставщиках циркуляров: вскрытых конвертов со штампом “-Post-.” Не отпускающее, неумолимое déjá vu! Может ли быть — чтоб и в сегодняшнем?.. Что-то кириллицей..: Те же буквы. Ощущение уже виденного. Осторожно, с дурным, неясным предчувствием, как балансирующий на краю ума Герман, — карту, — с очень плохим предчувствием... Уголок только, верхний уголок отогнуть... Ну спаси, ну помилуй, ну разбуди!.. Лишь эхо — глухо, — ни третьих, ни первых петухов... Проступают буквы: некий “Сон о постмодернизме”. 2000 “Before is too late”. Деда ничего никому не хотел доказать, никому ничего не хотел сказать, никому ... — вообще. Никому — в смысле: им. Местоимениям, которые — вместо имён. Не поймёшь: против кого мятеж? Деда не хотел даже покоя. Покой ему — лишь приобретённая — потом и кровью — и, чаще всего — кровью — независимость от других. От чужих и родных. Состояние, переходя на Деды одический штиль, наличие которого зависит — от. От других: их силы и слабости. Его: силы и слабости противостоять. Обступившим обстоятельствам. Деда не хотел противостоять, заслуживая покой. Покоя не заслужил. Деда не хотел даже думать: переживать, пережёвывать: хотел воли. Такой, что уж дальше — уж совсем — пампасы. Когда не спрашивают человека, три дня ни с кем не общавшегося, никому не звонившего: “Что ты хочешь этим сказать? Доказать?” Деда хотел воли. Хотя бы — на три недели. Целых три недели. Сраных три недельки. Никто не имеет права звонить: “Что делаешь? Что ты целыми днями делаешь?” Это — требование отчёта. О “проделанном” — отчёта. Об интимном. И это есть — от лукавого: отговариваться шуточками. С лукавыми противостояние. Можно только послать — куда подальше. Может оставят в покое: от твоей воли — ничего не... Целых — больших, моих — три — недели! Деда, смотри на календарь: 28-го ребятки должны вернуться. Холодок под ложечкой. Теперь — каждый раз. Недавно ещё: сколько разговоров о Канаде, сколько хлопот — о, сколько последних денюжек — по сусекам — дочке с мужем, для Канады. Деревянные ложки-матрёшки для родственников, — семиюродная вода на киселе. Первая заграница. Доброе начало. Добре дошли. Нет, даже у этой мельчайшей пиздюлины, недоделки, мутанта военного, смертельного куриного вируса, чихавшего с высоты маршрута Гонконг — Торонто на его, кажется уже — недоступную, почти литературную, идефиксную — волю, у этой полуабстракции были, оказывается, права. Было у этой мгновенной пневмонии благоприятное расположение светил. И темнил. Были права на его ребяток. Проникающая всюду мимикрия, преобразившаяся — колонизирующим размножением — в человеческую ткань, ставшая ими, ребятками, дожидается в торонтском подвале, в пенале-холодильнике... — незнамо чего. Свидания с родными и близкими? Игорька: их — частично теперь и её — плоти и крови? Внука: ударника, а, местами, и — отличника, десятилетнего толстячка-толстолобика, золото моё. Деду предупредили, это официально: придёт извещение, запрос на кремацию. Оглушённому, успели дозвониться семиюродные (они теперь — все четверо — в той же больнице. Нет, все трое, девочка умерла.): придут два письма, брошенных из больничного окна, из щели-недосмотра, на улицу. Торонтский адрес был на обоих конвертах. Адрес уютной,милой — любо-дорого — семейки: муж намного старше, поздние дети — мальчик и девочка. (Мальчик сейчас там только, — игорькового возраста.) Канадские уже и забыли, когда такие письма получали: E-mail — и все дела. Просто запаковали их в один большой конверт и надписали, путая кириллицу с латинскими буквами, его адрес: сначала — фамилия, имя. Эти письма — последние, что будут от Лены и Толика, — от предателей. От предателей! Как так можно? Ну, как так можно?! Ну, что это?! Какой, к чёрту, тут нитроглицерин! Тем более — просроченный. Вот они, письма. Бандероль сосед, Дима-нижний, занёс, за Деду — в отсутствие — расписался. Вскрыты и прочитаны. А как иначе? Как иначе весточку от этих дурней-туристов получить? Вы можете: в резиновых перчатках, на просвет? Только — это. Всё остальное Деда хорошо продумал. Впервые: светила расположились должным образом. Согласно его воле. Ведь он, оставшись один, переселился к детям и стал сдавать свою квартиру — почему так — в центре и так — недорого? Почему её сняли именно Дроздинские? Почему эти, по-серьёзному состоятельные заводовладельцы, живут, вот уже шестой год, там, в полюбившемся трёхкомнатном гнезде? Почему он так и не продал им — очень-очень выгодно — свои лишние 73 квадрата? Редкие жильцы, приличные люди: молодые, небедные, доброжелательные: не просто — источник дохода. С ними — почти как с родными. Ну,прямо — не бывает, — такая семья. Единственный (единственный) недостаток (слушай, слушай, Деда) — бездетная. Курорты, мединститут, гинекологические профессора, приватные консультации… — бездетная! Игорька с трёх лет знают. Помогли по-настоящему: взяли парня с собой в Крым. Всё складывается удачно. Удачно. Удачно, удачно. Как ему сейчас объявишь?! Когда — сам ещё не поверил. Не проверил. Деда всё всегда проверял. Деда был доктор. Не сделавший науки аспирант-шестидесятник. Физик-лирик (не чужд, не чужд был.) Написал, даже, помнится, эссе: “ Волк и воля”, — серьёзно. Дискуссионные кафе, “Битлз”... Нет, не “Битлз”, — “Юрайя Хип”. Сейчас — “Юрайя Хип”. Мелодия — из тех. Ком за грудиной подымается к горлу. Слов не знает, не разобрать, слова слились в английское мяуканье. Спазм в горле разрывается и отпускает только на рефрене: “Before is too late!” “Before is too late!” — вторит он высоким — выше своего — немного носовым голосом. “Before is too late!” — заходится рефреном Деда. Деда без обеда. Обеда-то — нет. А как тут насчёт чая? С конь-я-чё-чечком : “И Ваше — тоже!” Это — не в смысле, что нас в гости приглашают, — так, просто. “Со знакомством.” “На посошок.” Деда, оборотень, оказался — волком, одиночкой-волком Юрой. Чай был горяч, крепок и — в крепкости — прозрачен. Телефон следовало бы отключить, да — лень. Даже не лень: кресло, с придвинутым к нему большим вельветовым пуфом, с лёгкой подушкой под голову, — навевало сон золотой. В осторожно вытянутых к телевизору, пошевеливающих пальцами, ногах сладко перебирала жилы, трогала струны невозможная, чудная, чудесная истома ( из того тома, из тома, где — Диккенс и камин, но книга падала из рук, ногти всё удлиннялись в когти, шерсть на лице, на фотографии, начинала прорастать, — голова — вздрагивала) : палочка-переключалочка, телевизор, книга, пустая — тёплая ещё — большая чайная чашка; коньяку больше не хочу; у остывающей чашки — застывшее сонное выражение: с полуприкрытыми веками, тёплым, сопящим — животом, грудью, — ухо вздрогнуло — дыханием, с тяжеловато-легкими, сухими ладонями, жилистыми лапами на подлокотниках, а проснёшься: книжка, чашка: перенеси меня, пожалуйста, палочка-переключалочка — слабого, чумного, сонного — из кресла в кровать. В кровати жизнь начинается, жизнь царская. Ты — царь, Юра. Себе. Один живи, можно. Часов восемь ещё. 2003 Автор надеется, что текст не нарушает контекстуальное (“метаконтекстуальное”) единство книги. Хотя, несколько опасается. О покое, который “только снится”, здесь уже было. Теперь — о воле — как неосознанной необходимости, — всеми доступными бедному автору средствами.
1
Маленькое открытие. Новый год (“Год такой-то от Р.Х.“ От Рождения Христова. От начала Эры Христовой.) — наступает всегда на восьмой день от самого этого “Р.Х.” Всегда. Как в римской так и в православной традиции. Два дня рожденья? Где второе — строго на восьмой день?
2
Иногда и вместе. |
Copyright © 2004-2009
DrugieBerega.com
Авторские права защищены