|
| |
Михаил Блехман
Чёрное, серое, белое
Короткий рассказ — фрагменты большой повести
Мама. Помню!
Мы тогда жили в Козельщине. Козельщина для меня — это как Касриловка для Шолом-Алейхема, только Козельщина, в отличие от Касриловки, есть на самом деле, и она не еврейское местечко, а украинское село. Ну, и я, понятное дело, не Шолом-Алейхем.
Мы в Козельщине были, наверно, единственными евреями. Маму из Харькова в Козельщину отправили по распределению работать адвокатом, а отца — врачом. А я был с няней.
Маму очень уважали. Иногда её возили на бричке. Она была заместителем главного адвоката всей Козельщины, и однажды взяла меня с собой в суд в Полтаву. А ведь ей было всего лишь 25 лет.
В Козельщине можно было целыми днями играть в Чапаева, только для этого нужно было надеть пальто как бурку. И можно было прятаться в малиновом кусте. Когда тебе 3 или 4 года, малины хочется сильнее, чем когда тебе 50, хотя и в 50 её тоже хочется, особенно если к ней пристрастился, когда тебе было 3 или 4 года.
Однажды я просидел в малиновом кусте с утра до вечера и не откликался на нянин зов. А когда мама вернулась домой с работы и я вылез из куста, у меня от малины высыпала сыпь по всему животу. Говорят, если чего-нибудь переесться, то потом этого никогда больше не захочется. Наверно, имеют в виду не малину. Сколько я ни объедался малиной, так до сих пор не переелся.
Мама. Не помню. Ах, да, конечно! Помню!
Мама и здесь, в Козельщине, и потом в Харькове, была большой модницей. Помню эту её игривую шляпку и платье — оно называлось панбархатное. Сейчас таких названий нет, и платьев тоже.
Хорошо хоть малина осталась.
Отец. Помню!
Отец был главным врачом всей Козельщины, хотя ему было всего лишь 28 лет. У него был свой кабинет в козельщинской поликлинике. Как и маму, отца знала и уважала вся Козельщина, потому что мама защищала, а отец лечил. Как же было их не знать и не уважать?
Отец любил красиво одеться. Тогда в моде были такие брюки — клёш. Чем шире клёш, тем, как бы сейчас сказали, круче. Раньше, правда, так не говорили.
Помню! На Первое мая отец купил мне шарик, надул и завязал. Не помню, какого цвета. Наверно, красный. На отце были эти брюки клеш, а у меня на голове — почему-то такая косынка, а в руке шарик. Мы шли, наверно, по центральной улице Козельщины, после первомайской демонстрации. Сейчас уже нет первомайских демонстраций, зато все шарики — цветные.
Козельщина была Украиной в миниатюре. Там говорили по-украински, только не на суржике, а красиво. Очень красиво, иногда даже лучше, чем просто правильно. К родителям по-украински обращались на «вы», а по-русски — на «ты». И фамилии у людей были настоящие украинские. А украинская фамилия — это как сахарный кавун. Украинское село пахнет цветами, чистым домом, сахарным кавуном и украинскими фамилиями. Например, один из наших соседей был Обидион, а другой — Архиеволокоточирепопеньковский.
Потом мне как-то приятель говорил, что знал человека по фамилии Череззаборвысоконогопереносяйло. Не «ногу», а «ного».
Родители. Помню!
Мама, хотя и была ещё очень молодой, уже знала, что народу всегда хочется отблагодарить доктора. Тем более такого замечательного доктора, который каждого пациента и выслушает сколько надо, и вылечит. Не было ни одного случая, чтобы отец не вылечил. Конечно, отблагодарить было святое дело. Как не отблагодарить? Мама поэтому всегда говорила отцу, чтобы он не брал подарков. Во-первых, это ни к чему, а во-вторых, может дойти до начальства.
Отец и так не брал, и не взял бы ни за что, а они всё равно несли.
Однажды старенькая бабулька, которую отец перед этим вылечил, принесла ему в кабинет оклунок. Как всегда на Украине — в белоснежном платке, аккуратно завязанный. Положила на стол, развязала.
— Угощайтесь, — говорит, — дохтур.
Отец был человеком африканского темперамента. Пришлось старой взяткодательнице уносить не очень уже послушные ноги. А вдогонку ей летели жареная курица и верхнее «ля» дохтура — мой отец очень здорово пел и умел брать любую октаву, например, в неаполитанских песнях.
— Ещё что-нибудь заболит, — громогласно сообщил отец бабульке, — приходи, вылечу. Только с пустыми руками приходи. А курицу свою — правнучке отдай.
Все фельдшера и сестрички спрятались по кабинетам: курица летела со свистом фугаса. В козельщинской поликлинике коррупции не было места.
Отец рассказал это маме за обедом. Я с пониманием слушал, заедая горячий борщ холодной котлетой. Это очень вкусно, кто пробовал.
Почему-то сейчас вспомнил: во взрослые, но ещё не умные годы, когда о чём-то спорил с отцом, он иногда говорил: был такой маленький, сидел себе на горшочке. А теперь вырос — имеешь собственное мнение. И улыбался. Я тоже улыбался. Представлял себя на горшочке.
Бабушка. Помню!
Это мамина мама. Она была инженером-строителем, причём очень хорошим, если не самым лучшим. Например, бабушка построила в Армении, на озере Севан, самую большую в мире электростанцию. То есть, конечно, не сама построила, а целый институт, а она в нём была главным инженером проекта.
Бабушка возила меня по разным замечательным местам: в Крым, в Ленинград, в Прибалтику. Она говорила:
— Когда меня не будет, ты будешь вспоминать: была у меня бабушка, и она меня везде возила.
Вот я и вспоминаю. А тогда мне это казалось какой-то далёкой метафорой. Я не понимал, что значит — «когда меня не будет»? Теперь понимаю.
Бабушка была очень сильным, волевым человеком, даже немного властным. Моего отца — своего зятя — она поначалу не воспринимала, и даже иногда не замечала его. Считала, что единственная дочка — моя мама — заслужила лучшей партии. Это, наверно, потому, что мой отец происходил из не очень выдающейся семьи. Но когда отец стал уважаемым человеком, бабушка его тоже зауважала.
Вообще-то я не помню никого, кто бы не уважал моих родителей.
Бабушка, мама.
Когда мы вернулись из Козельщины в Харьков, я пошёл в детский садик. То мама, то бабушка укладывали меня по вечерам спать и пели мне песенку, чтобы я уснул. Каждый раз я себе говорил: вот возьму и не усну! И всё равно засыпал. Песенка была каждый раз такая, что попробуй не усни...
Интересно, если бы мне сейчас спели такую песенку, я бы уснул? Думаю, уснул бы.
Родители. Бабушка. Дедушка.
Были мы как-то с родителями в гостях у бабушки и дедушки. История случилась незабываемая. Помню: мама стоит у окна, все остальные — отец, дед, бабушка, я — кто сидит, кто стоит. Мама принялась рассказывать о своей работе — она теперь работала юрисконсультом на заводе.
— У нас, — начала мама, — работает хороший парень, Саша, альпинист...
Тут бабушка нахмурилась и задумалась. Мама, зная бабушкин непредсказуемый характер и готовясь к неожиданностям, спрашивает:
— Мама, что случилось?
Бабушка поджимает губы и пожимает плечами:
— Ничего не случилось.
— Нет, ну я же вижу — ты чем-то недовольна, — говорит мама. — Что случилось?
Бабушка опять пожимает плечами:
— Ничего не случилось. Просто фамилия странная. — И снова поджимает губы.
Последовала непродолжительная пауза, и тут у мамы началась реакция — истерический хохот. Такой хохот мне достался от мамы по наследству. Помню, однажды по телевизору показывали Райкина, и я упал с кресла на пол. Так хохотал — думал, не встану. И у мамы начался такой же приступ. Но что ужасно — мама вдохнула, а выдохнуть не может. Жутко покраснела, слёзы на глаза навернулись, внутри хохочет, а наружу это никак не выходит. Кошмар. Застыла на месте, лицо красное, слёзы текут, хохот душит. Ни рассмеяться, ни с места сдвинуться не удаётся.
Мы перепугались на смерть. Отец из-за стола выскочил, подбежал к маме, хлопает её по спине. Что делать — непонятно: то ли скорую вызывать, то ли воды давать. Но как дашь воды, если у мамы рот не может ни открыться как следует, ни закрыться. И просмеяться она никак не может.
Наконец-то получилось у неё расхохотаться, и мы все тоже вздохнули с облегчением. Так смеяться — никакой пользы для здоровья, один вред. А бабушка, снова поджав губы, тихо говорит:
— Не вижу ничего смешного.
Тут уж мы все грохнули и покатились со смеху.
Дедушка.
Мой дед был одним из лучших людей на свете во всей моей жизни. Главным и единственным его грехом было то, что он курил. Запрещали ему курить все, но в основном — бабушка. Деду приходилось курить тайком, прятать папиросу в рукав, не подавать виду. Дед курил папиросы — тогда хороших сигарет не было. А может, он и не стал бы курить сигареты, даже очень хорошие, я не знаю...
Мы с дедом каждое воскресенье утром ходили на марочный базар и покупали мне несколько марок. В основном — колоний, с портретом короля или королевы. Первые три марки, с королевой, мне подарила мама, и с тех пор я собираю марки и люблю, чтобы на них были король или королева.
А после марочного базара мы возвращались к бабушке, она кормила нас обедом, и я уходил играть в футбол или кататься на лыжах с маленькой горки.
С бабушкой и дедом мы часто ездили в Крым. Моё детство прошло в Крыму — в Феодосии, Евпатории, Алуште. Там меня бабушка и научила плавать, а дед плавать не умел, только стоял по колено в воде и следил, чтобы я не утонул. Когда мы шли на пляж, у меня на голове была такая войлочная белая шляпа. Она мне очень нравилась, хотя в ней было жарковато.
Однажды, когда мы поехали с дедушкой в Феодосию, с нами приключилась интересная, но холодящая душу история.
Снимали мы комнату на двоих: я спал на одной кровати, а дед на другой. Комната была удобная, с белыми стенами. Только стены эти были такие тонкие, что всё было слышно. Жилось нам замечательно. Море — совсем рядом. Днём отдыхали, потом опять шли на море. Уставали за день сильно — я от купания, а дед — от наблюдения, чтобы со мной ничего не случилось.
По вечерам разговаривали во дворе с хозяйкой и соседями, спать ложились, когда уже совсем стемнеет. На Украине ночи тёмные, даже чёрные. И звёзд столько, что некоторым не хватает на небе места, и они падают. А тишина — как будто пели украинскую песню и вдруг замолчали, и песня повисла в небе, и теперь только кузнечики стрекочут.
Дед жутко храпел. Ложился всегда на спину, а на спине всегда храпится сильнее, чем на боку. Вообще-то на боку тоже храпят, но на спине больше. Такого храпа я никогда не слышал, хотя храпят многие. Дед храпит, храпит, а потом вдруг — как рявкнет, — и снова храпит. Ночью в комнате — ужас как страшно. Утром бывало скажешь:
— Дедушка, ты сильно храпел.
А дед искренне удивляется:
— Я храпел? Я никогда не храплю!
Человек никогда не замечает, что храпит, и убедить его в том, что он храпел, невозможно. И разбудить деда было тоже невозможно. Когда дед спал, то, как говорится, хоть из пушек стреляй.
Поэтому я старался уснуть первым, чтобы не слышать, как дед начнёт храпеть. Когда спишь, храпения уже не слышишь. А вот если не успеешь первым уснуть, то потом от храпа не уснёшь.
И вот однажды мне не удалось опередить деда. Он вообще-то засыпал, как и я, моментально, и на этот раз успел меня опередить. Ну, то есть не успел, а как-то взял вдруг и уснул раньше меня. А уснув, принялся храпеть. Храпит, храпит и рявкнет. Храпит, храпит и рявкнет.
Мне ужасно хотелось спать. В комнате было темно и, если не уснуть — грустно. А как уснёшь при таком храпе? Я проворочался в постели несколько часов. И посвистывал, и покашливал, и пальцами щёлкал — всё чтобы деда разбудить. Не получается, хоть плач. Не мог же я встать, подойти к деду и сказать ему на ухо: «Дедушка, не храпи, пожалуйста». Потому что я боялся, что дед испугается и вскочит.
И тогда я решил залезть под кровать деда и попробовать разбудить его оттуда. Тихонько залез. Лежу и смотрю — кровать провисла: дед был лёгкий, но всё-таки кровать провисала, ясное дело. Стал я потихоньку толкать деда снизу. Не слышит. Я и кашлял, и свистел, и снова толкал. Бесполезно, не слышит. И храпит — сильнее прежнего.
Под кроватью темно, холодно, одиноко. Набравшись храбрости, я высунул руку из-под кровати и потянул деда за что-то — то ли за руку, то ли за нос. Наверно, всё-таки за нос. Дед в ужасе как вскочит, как закричит:
— Мишенька, ты где?!!
А я от страха молчу. Дед — к выключателю, включил свет, бросился к моей кровати, — а меня-то там нет. В комнате — яркий свет, дед бегает по комнате, ищет меня и не находит. Я забился под кровать у самой стенки, и так мне страшно, что и слова не могу выговорить. Наконец набрался храбрости и отзываюсь:
— Я здесь!
Дед не понял.
— Где ты?!! — кричит.
Тогда я вылез из-под кровати. Дед в ужасе:
— Что с тобой случилось?! Почему ты под кроватью?!
Я весь трясусь от холода:
— Ты, — говорю, — храпел, я тебя хотел разбудить...
Дед уже не знал, чему больше удивляться: то ли тому, что я оказался под кроватью, то ли тому, что он якобы храпел. С трудом после этого уснули, но зато до утра не просыпались.
А соседи утром были очень рады узнать, что к нам, оказывается, никто не залез через окно и никакого погрома не было. Просто ребёнок оказался под кроватью — мало ли что в жизни случается.
* * *
Я помню все фотографии в этом альбоме. Они чёрно-белые и серо-белые, некоторые с жёлтыми пятнами. Но всё равно они очень красивые. Я смотрю на них — и вспоминаю столько историй!
И о том, как мои родители, которые были жуткими футбольными болельщиками, меня приучили к футболу, и однажды на игре нашего «Авангарда» с московским «Спартаком», когда Николай Королёв ударил мимо ворот, мама взвизгнула, подпрыгнула и хлопнула из всех сил по колену — только не своему, а соседа по трибуне. Но он ничего не сказал. Получить по колену от такой красивой женщины — это даже приятно.
И о том, как отец изобретал всевозможные приспособления, чтобы лечить мне руки после болезни. Потом врачи говорили, что непонятно, как я после этой болезни выжил. А мне вполне понятно, как: благодаря им и моим родителям.
И о том, как девочка тонула недалеко от берега, и я хотел её спасти и сам чуть было не утонул, и бабушка спасла нас обоих. И как мы с бабушкой играли на пляже в футбол — она мне била по воротам, а я отбивал. И как она однажды заплыла вместе с нашей квартирной хозяйкой на несколько километров от берега, а мы с дедом махали им руками и кричали.
И о том, как отец, почти перед самой своей смертью, сказал мне:
— Очень мне стыдно, что когда ты был маленький, я тебя однажды отшлёпал.
А я ему ответил, что ничего такого не было, потому что он меня никогда не шлёпал. Я и сейчас так думаю, совершенно в этом уверен. Он просто что-то напутал. Жаль, я не успел его переубедить...
В этом альбоме ещё много пустых страниц. Мои дети поставят сюда новые фотографии. А потом — их дети, и дети их детей. И так мы всю жизнь будем вместе.
То есть не жизнь, а... Я пока не знаю, что это. Но будем вместе — там и в альбоме.
Монреаль,
Октябрь, 2005 г.
Ночь в обществе великолепной дамы
— Наконец-то! По правде говоря, уже не ожидала увидеть вас. Вы приходите так нерегулярно — только когда вам вздумается. В силу известных обстоятельств я, как вы, надеюсь, понимаете, не могу проявлять инициативу.
Она сверкающе, хотя и почти незаметно, улыбалась мне, но я то-то знал, что её улыбка — не более чем результат хорошего воспитания. Да что там хорошего — лучше, скажем прямо, и быть не может. Возможно, другая на её месте улыбнулась бы гораздо шире или, наоборот, вообще не стала бы улыбаться, — но зачем мне другая?
— Ну, да так уж и быть, я рада вашему визиту. А почему так поздно?
Я вздохнул, раскаиваясь:
— Какие бы аргументы в своё оправдание я ни привёл, они прозвучат не более чем жалкой отговоркой. Работа, семья. И потом... Не сердитесь, прошу вас, меня ведь всегда влечёт к вам, просто долго не было... умоляю, не воспринимайте это в личном смысле... долго не было истинного вдохновения. А наведываться к вам без него...
Она пожала почти невидимыми плечами, но улыбка с её губ не сошла. Вообще, лица, как я не единожды имел возможность заметить, она не теряла никогда. И какого лица! На всех её изображениях, которые я хранил с дней юности, она была молода и великолепна.
— Вы же знаете, как я к вам отношусь! — сказал я и снова вздохнул, размышляя и сожалея о потерянном времени. — Мне так жаль, что надлежащее вдохновение не посещало меня целую вечность! Но ведь вы не обижаетесь, не правда ли?
Она повернулась ко мне своим прекрасным профилем и загадочно посмотрела вдаль. В такие минуты, а иногда — что уж тут скрывать — часы, я забывал все свои, как это сейчас принято упрощённо выражаться, мелочные проблемы, любовался её прелестным лицом и всем, абсолютно всем, что её окружает. Моя страсть, уживавшаяся с вполне объяснимым любопытством, длилась уже немало лет, иногда ослабевая, иногда вспыхивая с такой силой, что я не мог прожить без них — без моей королевы и, разумеется, без того, что с ней неразрывно связано, — не то что дня или часа, а даже минуты. Она встречала меня тонкой завораживающей улыбкой прекрасно воспитанной и прекрасно же образованной дамы высшего света. Постоянно меняя наряды, она всегда выглядела разной, непостижимой и одновременно понятной и близкой мне.
Например, первым, что бросилось мне в глаза сегодня, был костюм для верховой езды. «Хотел бы я знать, кто сопровождает её в этих поездках?» — подумал я и погрузился в раздумья. Но вот что любопытно: вокруг — тропическое и субтропическое солнце, а у моей красавицы кожа цвета свежего молока и волосы совсем не выгорели.
И не поседели — такие же тёмные, как при нашем первом знакомстве. Впрочем, что же тут удивительного? — улыбнулся я своим мыслям. — Моя заслуга в этом очевидна. На всех её изображениях, которые я храню в моём главном альбоме, она молода и великолепна.
— Вы так и будете разглядывать меня с восхищением школьника? Не вы ли убеждали, что пассивность и созерцательность вам не свойственны? Так не пора ли приступить к делу?
Она была, как всегда, права. Если уж мы встретились, то вправе ли я ослушаться? Да и хотел ли ограничиться пассивным созерцанием? Эту прекрасную ночь мы проведём вместе, моя королева ни против чего не станет возражать — напротив, она будет возбуждать мою фантазию.
— Я понимаю, что у нас впереди много времени, — улыбнулась она и чуть склонила голову. Моя фантазия уже начинала активно работать. — Но хотим ли мы, чтобы оно попросту улетело, не оставив незабываемых воспоминаний?
Хотел ли я этого, мог ли допустить? Она ещё спрашивает! Я улыбнулся ей и решительно взял из рук хорошо знакомого мне мулата, имени которого, увы, не знал, большущий кокосовый орех. Пить на жаре хотелось безумно, а орех был величиной с ведёрко, и сока в нём, судя по весу, было на несколько приличных бутылок, вот только, в отличие от бутылки, в орехе нет ни крышечки, ни пробки.
Сравнение кокосового ореха с бутылкой сока нам всем очень понравилось, мы расхохотались. Я перевёл взгляд на зелёного кайманового попугая с зелёно-розовой шеей — ни дать, ни взять, ровесника птеродактиля, но вполне бодрого, гордого и совершенно не впавшего ни в малейшее подобие маразма. С попугая — на удобно развёрнутую прямо передо мной карту родных попугаю Каймановых островов — Большой Кайман, Малый Кайман, Кайман Брак, — и снова встретился взглядом с улыбающейся мне прелестной дамой. Теперь она была в лёгком летнем платье, в ушах — маленькие жемчужные серёжки — наверняка подарок мужа.
— Итак, призывно сказала она, — покажите же мне, на что вы способны.
Мимо медленно, одышливо прошла толстая, не самого изысканного вида гондурасская горная корова. Она что-то вынюхивала в земле своим крючковатым носом, немного напоминающим клюв понравившегося мне кайманового попугая.
— Слушай, ну какая из неё корова? — скептически спросил я мулата. Тот рассмеялся:
— Ты мне зубы не заговаривай, лучше покажи, научился ли открывать кокосовые орехи. В прошлый раз, помнится, ты обещал научиться.
— Да-да, покажите же даме, как вы освоили настоящее мужское дело! — Её слова звенели в воздухе, подзадоривая меня. — С тех пор как мы не виделись, прошло немало времени, уверена, что вы научились.
Вообще-то она была достаточно прогрессивна и, как правило, не разделяла работу на мужскую и женскую, но тут, судя по всему, решила немного подыграть мулату, придерживавшемуся, думаю, другой точки зрения — менее прогрессивной. Королевские пальмы чуть наклонили свои высокие верхушки, сопротивляясь поднявшемуся ветру, а кокосовые зашелестели взъерошенными, торчащими ветвями-листьями, похожими на лохматые шевелюры. Несколько темнокожих парней — вполне типичная для Питкэрна картинка — спускали на воду новый вельбот. Смотреть на меня им было некогда.
Взяв из рук улыбающегося мулата мачете, я прицелился и ловко отрубил у ореха краешек — точно так, как он меня учил. Мои строгие зрители снисходительно, но удовлетворённо зааплодировали. Я сделал ещё несколько не менее изящных ударов и с гордостью показал образовавшееся отверстие собравшимся вокруг погонщикам коров, у каждого из которых в руках была длинная, как ходуля, палка-лесиба. Такие мне приходилось видеть только здесь, в Басутоленде. Один из пастухов — тёмно-кофейного цвета мальчишка лет 15-ти — ухитрился стоять на одной ноге, упираясь в неё другой, поднятой и согнутой в колене.
«Вот это коровы, так коровы, — удовлетворённо подумал я, разглядывая стадо коров, которые паслись неподалёку, метрах в ста от погонщиков. — И рога при них, и вымя. Не то что эти гондурасские — одно название «корова», а коровой и не пахнет, типичная свинья. Вот ведь парадокс: казалось бы — Бечуаналенд, но коровы — совершенно настоящие».
— Молодец! — кивнули пастухи, и каждый уважительно поднял большой шоколадный палец. Я скромно поклонился, потом посмотрел в сторону морского берега. Лодка с десятком маврикийских рыбаков выходила в открытое море. Жара стояла невыносимая, даже поднявшийся ветер не помогал, хотя и раскачивал пальмы — королевские, кокосовые и экзотические «павлиньи хвосты». Ну, что ж, не беда, зато дама, несомненно, была довольна моей сноровкой. Я заглянул в отверстие: в кокосе было полно сока.
— Нет ли у вас соломинки? — робко спросил я у двух темнокожих парней, сидевших на самом солнцепёке и сплетавших большие караибские корзины. Ребята покатились со смеху:
— Из чего, по-твоему, мы делаем эти корзины? Это же тебе, уважаемый, не солома какая-нибудь, а миби высшего класса. Ты что, никогда на Доминике не видел лиан? Пить кокосовый сок через корень лианы — это верх экзотики!
— Верх экзотики! — повторил за ними попугай с зелёно-розовой шеей.
Я сел в тень под королевской пальмой на белый песок и беспомощно загрустил.
— Не нужна вам никакая соломинка, — сказала твёрдо моя королева. — Все эти нововведения — признак не лучшего вкуса, а иногда и падения нравов. Удобство, зачастую кажущееся, вытесняет красоту, причём реальную. Пейте прямо из кокоса.
Я благодарно кивнул, глядя на воду — иногда сине-салатную, иногда буро-зелёную, иногда тёмно-серую, на стаю пеликанов, на парусники между контурами островов.
— За эти годы многое изменилось, — проговорила она, теперь не улыбаясь, и жемчужные серёжки — не те, а другие, на платиновых висюльках, — печально качнулись на мочках её ушей. — Изменилось, но, увы, в основном — не в лучшую сторону. Бедная бабушка... Если бы она видела!
Я пил сок из отверстия в кокосе, смотрел на то ли чугунные, то ли бронзовые пушки антигуанского форта Джеймс, направленные на морской берег, и грустил о прошлом вместе с нею, но мысленно возразил:
«Прабабушка. Или даже прапрабабушка». Точно не помню, поэтому решил промолчать. Она поправила белый накладной воротник и тоже помолчала. Под пальмой было прохладно, да к тому же кокосовый сок перебивал ностальгию. Местным мальчишкам надоело нырять за камешками, которые они потом выдавали за бирюзу и кораллы, и они играли между пальмами в прекрасную игру, изобретённую в те годы, когда её прабабушка была молода. Или всё-таки прапрабабушка? Закрывая глаза, я увидел стаю молчаливо пролетающих над самой поверхностью воды пеликанов. Рассветало. Утро не заставило себя ждать.
— Мы с вами неплохо провели ночь, — сказала моя королева и, снова повернувшись ко мне в профиль, посмотрела вдаль. Любуясь прекрасным лицом, я удовлетворенно подумал, что она совершенно не меняется и не изменится никогда: на всех изображениях в моём альбоме она молода и великолепна. Тех же её портретов, где она состарилась, я не держу.
Уверен, что она поступила бы с моими точно так же — если бы марки собирала она, а британским монархом был я.
Монреаль
Февраль, 2006 г.
Про себя
«А почему про себя?»
Потому, что тебя у меня ещё нет. Вот будешь — тогда буду вслух.
«А про меня — будешь?»
Раз смеёшься, значит, будешь.
«Почему буду, если смеюсь?»
Думаю, потому, что быть должно хотеться и должно быть приятно.
«Не возражаю».
Не возражаешь быть или чтобы было приятно?
«Ты задаёшь ещё больше вопросов, чем положено мне».
Какая хитренькая! Пусть у нас всё будет на равных.
«Согласна. А то когда одна всё время спрашивает, а другой всё время отвечает»,
Это как если бы поезд ездил из Харькова в Феодосию, а
«обратно добирайся как хочешь, на своих двоих»,
Вернее,
«на четырёх... — или на четверых?»
Потому что те двое — или две — так устанут, что не донесут!
«Не унесут! На кого могут донести ноги?»
А куда они могут унести? Принести — вот это я понимаю! Ага, опять хохочешь — значит, обязательно появишься! Вот и появляйся поскорее!
«А пока рассказывай — ладно уж, про себя».
На чём мы в прошлый раз остановились?
«На том, что ты каждый раз возвращался из Феодосии в Харьков, как из одной жизни в другую. Вернее, из второй жизни в первую».
Да, каждый раз я возвращался из Феодосии в Харьков, как из одной жизни в другую. Точнее, из второй жизни в первую. Уже когда поезд подъезжал к Южному вокзалу, я чувствовал себя так, как будто без меня прошла жизнь, и интересней всего было узнать, как эта жизнь жила без меня. И как можно было прожить без меня, да ещё так долго?
Мы с мамой или с дедом или с бабушкой вышли из поезда, дед уже давно ждал на перроне, а отец был на работе или встречал нас, и бабушка тоже. Дед был в белом мягком костюме и в соломенной шляпе. Отец носил шляпу только осенью и весной, и не соломенную, а фетровую. До чего было бы смешно, если бы отец надел соломенную шляпу!
«Ну вот, сам говорил «не хохочи», а сам хохочешь».
Я говорил не «не хохочи», я говорил «поскорей бы уж ты появилась». Над этим-то я как раз и не смеялся: что ж тут смешного?
«Ага, значит, тебе от этого грустно? Вот и появляйся после этого!»
Когда человек слишком весел, он слишком часто перебивает. Слушай дальше. Дед смотрел на меня и, по своему обыкновению, улыбался.
— Как отдохнули? — спросил он и угостил меня сосательной барбариской.
Или так:
— Поезд опоздал на четыре минуты. — И угостил меня сосательной барбариской.
Или так:
— Здоров, рыжий! — и дал мне дружеский подзатыльник.
«Дед»?!
Ну, ты скажешь тоже! Отец, конечно. Вот было бы здорово: отец наденет соломенную шляпу и даст мне барбариску, а дед назовёт меня рыжим и даст подзатыльник.
«Вот видишь, всё-таки хохочешь»!
Как же тут не похохотать!
— Всё хорошо, — ответила мама или бабушка или они вместе, садясь рядом со мной в красивое такси, которое называлось «Победа». Сиденье было большое, мягкое и удобное, хотя ноги совсем не доставали до пола. — Только в купе супружеская пара так храпела, что поезд подпрыгивал.
— Я никогда не храплю, — сказал дед, и мы с мамой, отцом и бабушкой понимающе переглянулись.
— На Сумскую, — пожалуйста, — попросил водителя дед или отец. — Номер 82.
— Это около Стеклянной струи?
— Нет, за обкомом.
Или:
— На Дзержинскую, пожалуйста.
— На площадь?
— Нет, угол Бассейной и улицы Дзержинской.
Мы поехали, разбрызгивая воду в лужах, оставшихся после поливалки. Город был такой, каким он бывает раз в году — когда мы возвращались из Феодосии в Харьков. Или из Евпатории. Или из Алушты. И машины снова были все со знакомыми номерами, я им радовался и даже некоторым улыбался. «ХАБ», «ХАД», «ХАГ». Всё так, как целый бесконечный месяц назад, а иногда и два, но всё-таки Харьков выглядел иначе. Он выглядел так раз в году — когда мы возвращались.
— Частный работник, — с весёлым сарказмом сказал дед, глядя на «Москвич» со знаком «ЧР». Было уютно и легко, раньше дед называл их «Честный рабочий». Что такое «честный» — понятно, а «частный», я подумал, означает, что не очень честный.
Мы выехали через Карла Маркса на Свердлова. Навстречу проехал огромный грузовик с толстым белым медведем на носу. Окна в трамваях были открыты, люди высунули головы и выставили локти наружу. Сидения в троллейбусах пахли кожей, окна тоже были открыты.
— Вот тебе сувенир, — улыбнулся дед и дал мне красивый значок — цветок с разноцветными лепестками.
— Пять лепестков — это пять континентов, — объяснила мама, тоже улыбаясь. — У каждого континента — свой цвет. Вот, например, зелёный — это Австралия. Можешь открыть окошко.
Я покрутил серебристую ручку и выставил ладонь наружу, локоть так высоко не выставлялся. Теперь было совсем хорошо видно. Мы проехали по площади Розы Люксембург, которую дед всегда называл Павловской, потом по площади Тевелева, которую дед называл Николаевской, мимо Кукольного театра, и выехали на Сумскую, проехали магазин «Тютюн».
«Что значит «Тютюн»?
«Табак» по-украински.
— Сегодня запустили в космос ракету, — немного саркастически, кажется, сказал дед. — Называется «искусственный спутник». Или так:
— Сегодня собак запустили в космос: Белку, Стрелку, Лайку и Жучку.
— Не говори глупости, — строго сказала бабушка с интонацией английской леди и моей бабушки. — Что за человек? Не может без своих штучек. Никакой Жучки никто никуда не запускал.
— А зачем их запустили? — спросил я с интересом. Ты бы тоже спросила, я уверен.
Дед улыбнулся и сказал, наверно:
— Чтоб не лаяли и не мешали людям спать.
Или, может быть:
— Чтобы над нами что-нибудь покрутилось для красоты. А то мы сами по себе крутимся как белка в колесе.
Или, возможно, мы разговаривали о чём-то другом, ведь летом запустили только Титова. Мама сказала: «Самый интересный мужчина в Союзе», а отец не обратил ни малейшего внимания.
Слева мы проехали сначала кинотеатр «Первый комсомольский», потом — украинский театр, а справа — Театральную площадь, там собралось много народу, они слушали худющего длинного парня с тонкой шеей, он читал стихи, люди аплодировали. Или они слушали невысокую девушку с большими глазами и большим ртом, она тоже читала стихи, и они аплодировали.
Теперь мы проехали слева Дом Саламандры...
«Чей?»
— Это зверёк такой вроде ящерицы, и ещё так когда-то, при царе, называлась компания — «Саламандра», — объяснила мама.
Справа был кондитерский магазин, там продавали мои любимые «Кара-Кумы» с верблюдами, зефир в шоколаде, пастилу розовую и белую. Нешоколадный зефир тоже был розовый и белый, мягкий, как пух, — кажется, дунь — и он разлетится во все стороны.
«Пусть лучше съестся, не нужно на него дуть».
— О чём ты смеёшься? — спросила мама.
— О том, как делают такой вкусный зефир и не съедают его, а привозят в магазин.
— Сейчас нет хорошего зефира, — сказал дед скептически и махнул рукой на кондитерский магазин.
— Ну вот, опять он говорит глупости, — прервала бабушка. — Что за человек такой?
Мама улыбнулась, взяла меня за руку, чтобы я не поскользнулся на мраморных ступеньках, и мы опять поднялись к Стеклянной струе. Или это был дед. Наша «Победа» как раз проезжала мимо Стеклянной струи. Ну, как тебе объяснить, — это такой памятник, похожий на башенку, а из него вытекает большущая, широкая треугольная струя воды, и она совершенно гладкая, как стеклянная. Стеклянной струи, наверно, больше нигде нет во всём мире, только в Харькове, на Сумской. Мы с мамой подошли к огромному пруду за струёй, там были домики для лебедей и плавали белые и чёрные лебеди. Не знаю, откуда лебеди приплывали в пруд, или, может быть, их приносили и запускали в воду.
Наверно, приносили из зоопарка, он не очень далеко: нужно перейти Сумскую, только успеть, пока не зажёгся красный свет, а идти по брусчатке тяжело, пройти через сад Шевченко, и там, в глубине — зоопарк. Вообще-то зоопарк и цирк я не люблю. Несчастные звери. Бурый медведь был в пять раз, наверно, больше меня ростом, лапищи, как столбы, а ему бросают конфетку и заставляют стать на цыпочки и смеются над ним, как маленькие. Мы с медведем тёзки, я его хорошо понимаю. Вот бы он вышел из своей клетки и заставил вас съесть свою конфетку, только на ваших цыпочках, а не на своих!
— Что тебя так развеселило? — улыбнулся дед.
— Смешно дурачку, что ушки на бочку, — улыбнулась мама.
— Что-то ты бледный какой-то, — сказала бабушка.
— Плавать научился? — спросил отец.
«Да, кстати, я забыла спросить: ты научился?»
Ещё как! Меня бабушка научила. А мама и дед плавать не умели. Вообще-то в Чёрном море плавать легче, чем в реке: там вода такая солёная, что сама держит.
— Ну, предположим, держит она не всех, — намекнула бабушка. Дед не ответил, но совершенно не опечалился.
Сидеть было удобно, ноги почти доставали до пола, можно сказать — почти совсем доставали. Наша «Победа», еще не «Волга» с прыгающим оленем, ехала по Сумской мимо Строительного института, где когда-то училась бабушка, мимо громадного гастронома. Cлева памятник Шевченко, а недалеко от памятника продавали на такой тележке газированную воду, можно с сиропом, а можно и без сиропа, но без сиропа, конечно же, не так вкусно, да и ситро намного красивее простой газированной воды. Мы с дедом подошли к тележке, продавщица улыбнулась, дед тоже улыбался.
— Тебе с каким сиропом?
Больше всего ос летало над вишнёвым, но я всё равно сказал:
— С двойным вишнёвым.
Продавщица открыла краник с вишнёвым, потом долила из обычного. Было так вкусно и так много пенки, что дед, как всегда, говорил, улыбаясь:
— Не спеши, не спеши, никто не отнимет.
И они с продавщицей улыбались и переглядывались.
Мама тоже выпила стакан с яблочным сиропом, взяла меня за руку, и мы пошли по аллее к Дворцу пионеров, на новогоднюю ёлку.
— Вот тебе билет, — сказала мама, — по нему тебя впустят, а потом дадут подарок. Жду тебя здесь через два часа.
Билет был очень большой и очень красивый: новенький, фиолетовый, гладкий, блестящий, разноцветный, с Дедом Морозом и Снегурочкой, с ёлкой и санями. Слева у него был отрывной талон для подарка. На ёлку я не сильно любил ходить: там было много народу, а все мои друзья были в садике, а потом во дворе. Но я ходил, потому что мама думала, что мне нравится, да и не то чтобы мне совсем уж не нравилось. В центре зала была большущая ёлка под потолок, красиво украшенная, с гирляндами и вишнёвой звездой-верхушкой. В хоровод вокруг ёлки я не стал, хороводы мне никогда не нравились, зато когда все крикнули, и я тоже, «Ёлочка, зажгись!», гирлянды на ёлке загорелись, и было красиво. Хотя дома ёлка всё равно лучше: она и пахнет, и дед мороз, если его аккуратно взять в руки, такой мягкий, и шуба у него длинная и похрустывает.
Потом все выстроились в очередь за подарками. Это очень просто, только долго ждать: даёшь женщине в избушке свой билет, она отрывает от него талон и даёт тебе подарок — большой, праздничный кулёк с конфетами. Подарки я всегда любил, даже, можно сказать, обожал. Стоял я в конце очереди и ждал. Тут, откуда ни возьмись, подошёл какой-то весёлый взрослый парень года на три или четыре старше меня, и говорит:
— Давай поменяемся подарками!
Мне его билет совсем не понравился: какой-то старый и мятый, к тому же короткий, без талона. Но мне неудобно было обижать человека, и я поменялся. Когда подошла моя очередь, я дал женщине в избушке свой билет, она посмотрела на меня удивлённо — откуда у меня может быть такая мятая бумажка вместо нормального новогоднего билета, да ещё и без талона, — и огорчённо, но строго сказала:
— Без талона подарок не даём.
Я ходил по Дворцу грустный, не знал, что скажу маме, боялся огорчить её, когда она увидит, какой у неё глупый сын. Всё-таки решился и вышел.
Мама поцеловала меня и спросила:
— Где же твой подарок?
— Не дали, — вздохнул я и показал маме билет. — Билетами поменялся.
Пронесло, мама не огорчилась. Засмеялась, взяла меня за руку, повела к женщине в избушке, женщина тоже засмеялась и дала мне подарок — самый, наверно, большой из всех, ну, или такой, как остальные, но выглядел он очень большим.
«А того парня ты больше не видел?»
Думаю, видел, и сейчас часто вижу, только мы друг друга не узнаём, изменились с тех пор. Слева, за Дворцом пионеров, была громадная площадь Дзержинского, с Госпромом и Домом проектов, в котором работала бабушка, а справа — аптека и обком. Мама нашла 15-копеечную монету, позвонила домой из автомата возле аптеки, чтобы не волновались, и мы перешли улицу Иванова мимо института Гипрококс. Навстречу друг другу, как раз возле Обкома, шли две собаки — овчарка в половину того медведя, о котором я тебе рассказывал, и крохотный пупсик, не знаю, какой породы.
«Это такой карликовый мопс. Он умещается на ладони».
Ну, это, положим, смотря чья ладонь. Но в принципе ты права. Овчарку вела высокая деловая дама в выходном платье с высокими плечами, в перчатках и с ридикюлем, а пупса...
«Мопса».
Да, мопса, — полненькая симпатичная женщина в платье попроще и без ничего. Овчарка и дама шли быстрым шагом по важным делам. Овчарка по сторонам не озиралась, а пупсик...
«Мопсик».
Да, мопсик, — глазел куда глаза глядят, и женщина очень им гордилась, как мой дед своим внуком, и тоже смотрела во все стороны, чтобы все видели, какой у неё замечательный, породистый пупс...
«Мопс».
Слушай, ты дашь досказать? Пупсик или мопсик, увидев овчарку, принялся лаять на неё снизу вверх. Голосок у него был такой тоненький, но вредный. Овчарка остановилась, обернулась — никого вроде бы нет. Пригляделась — а там, внизу, какая-то что ли заводная игрушка повизгивает — заливается. Овчарка пожала плечами — мол мы с моей дамой спешим по важным делам, а вы тут отвлекаете своим писком, ну что за воспитание, в самом деле, гражданка? Гавкнула по-дружески, но строго, и они с дамой пошли себе дальше к площади. Гавкнула-то она негромко, могла бы и громче, но в обкомовских окнах задрожали стёкла. Мопсик от неожиданности сел на заднее место и застыл, как лев перед каким-нибудь парадным подъездом. Женщина дёргает его, хочет отодрать от асфальта, а он приклеился, сидит с открытым ртом и не отдирается.
Подожди, не хохочи, дай досказать. Мы заливаемся, особенно я, мама говорит «Нельзя смеяться над чужим несчастьем», а у самой от смеха слёзы брызжут. Бабушка сказала бы: «В центре города выгуливают собак!», и дед продолжил бы: «Без намордника». А отец ничего бы не сказал, но улыбнулся, потому что женщина наконец-то отодрала мопса от асфальта и взяла его на руки. Он так и застыл с открытым ртом...
«Пастью».
Да какая там пасть — у него и рта-то почти не было, а на том месте, где он сидел, осталось мокрое пятно.
— Опять смешно дурачку, что ушки на бочку, — сказала мама, улыбаясь, а мы как раз проехали по Сумской мимо моего садика — номер 19.
«А сколько всего было садиков?»
Как минимум девятнадцать. Но я думаю, что больше, Харьков — очень большой город, пятый по величине в Союзе. Мама повела меня из моего садика домой по Сумской улице, я рассказывал, что первым съел на обед макароны с котлетами, нашёл военную медаль, ну, и главное — Фаня Шулимовна распределила роли в новогоднем утреннике, я буду медведем.
До утренника оставался ещё целый месяц, но за это время мне нужно было научиться кувыркаться по-медвежьи, а маме — сшить для меня костюм медведя. Кувыркнуться долго не удавалось. Родители постелили мне коврик, и я тренировался по нескольку раз в день. Сначала ничего не получалось, потом начало получаться, но я заваливался на бок, причём почему-то всё время на правый, а потом наконец-то получилось.
— В этой жизни нужно уметь кувыркаться, — сказал отец, когда я первый раз кувыркнулся. А если не сказал, то наверняка подумал, и мама тоже.
Костюм у мамы получился потрясающий, я в нём был самый настоящий медведь, только лицо — моё. В костюме было удобно, тепло, мягко, он не тёр и не кусался. Особенно мне нравились уши. Но они-то и мешали кувыркаться...
«Уши? Так это был медвежий костюм или ослиный?»
Смейся, смейся. Говорю же тебе, что я и так иногда заваливался на бок, а тут ещё и ухо, судя по всему, перетягивало. Медведь — это серьёзно, не то что скакать, как остальные зайцы с белками.
«Согласна. Слушай, так что, тебе так и не удалось кувыркнуться в костюме?»
Еще как удалось! Зря что ли я тренировался целый месяц? А вот с танцем под музыку вышло хуже: крутился я не как положено, по часовой стрелке, а против. Мама хохотала до слёз, а я не понимал, почему: когда крутишься, ни о чём другом не думаешь. По дороге домой мама мне объяснила, как нужно было крутиться, но утренник-то уже закончился. Идти было недалеко, по той же стороне Сумской, где был садик, наша «Победа» или «Волга», — нет, «Победа» — как раз проезжала мимо дома номер 82. Мы жили впятером в коммунальной квартире, и, кроме нас, там было ещё три семьи, вернее, три ответственных квартиросъёмщика, как говорил дед. Мы жили здорово, но родители и бабушка с дедом были недовольны некоторыми соседями. Одни были хорошие, а другие, например, Беба...
«Это имя или фамилия?»
Не знаю, но уверен, что не отчество, — Беба бросала мусор к нам под дверь. А ещё одна соседка, не помню её фамилию, занимала ванную на целый час, а всем ведь на работу. Там, рядом с нашим домом, на углу Сумской и Бассейной, мне из окошка «Победы» или уже «Волги» был виден продуктовый магазин, а в витрине — пирамидки крабов «Чатка» и икры, красной и чёрной, правда, чёрная мне не очень нравилась. И ещё там продавали круглый белый хлеб с гребешком. Запах у хлеба был настоящий хлебный, а гребешок хрустел, и особенно вкусно было на морозе. Зима выдалась холодная, но очень смешная: цены уменьшили в десять раз, я бегал вдоль витрин, показывал родителям и бабушке с дедом новые цены и хохотал, такие они были крошечные.
«Вот увидите, — сказал отец, — курица будет стоить десять рублей новыми деньгами». На это уже все мы захохотали, потому что как же это может быть, если она на старые деньги и так уже стоит десять рублей?
Но самое интересное было то, что люди бросали в автоматы не 15 копеек, а двушки, и автоматы работали! Мне из нашей «Волги» с оленем это было хорошо видно, ведь двушки коричневые, а 15 копеек были серебряные. Мы ехали по Сумской, мимо больницы, дальше была бы улица Маяковского, слева шёл трамвай на Сумской базар, где мы покупали кур по десять рублей и арбузы, потом был бы парк Горького, самый, между прочим, большой в мире.
Но нам нужно было домой, на Дзержинскую. «Волга» завернула направо, на Каразинскую, и снова направо — на нашу Дзержинскую. Слева показался хлебный магазин, в котором продавался самый вкусный хлеб, даже ещё вкуснее белого — «Красносельский». Магазин был как раз напротив нашего двора, нужно было только перейти трамвайную линию, там ходили 5-я марка и «Аннушка». Если бы этот магазин был дальше, я бы съедал не только верхнюю горбушку, но и целых полбуханки и маме приходилось бы посылать меня за хлебом два раза в день.
— Не наедайся хлебом, — сказала мама, — не перебивай аппетит. С кухни пахло моим любимым рассольником, и аппетит был неперибиваемый. У нас теперь была отдельная квартира во флигеле, окна выходили во двор, мы там играли в мячик, в футбол и в хоккей, только без коньков. Соседи теперь были лучше — у меня было два друга — Толик и Вовка. И ещё, конечно, Сашка, ему было на несколько лет меньше, чем мне, но мы с ним были закадычными друзьями. А бабушка с дедом жили в другой коммуналке, на Московском проспекте, зато соседи там были только одни. Я съел рассольник и добавку, и второе, и третье, и вышел во двор. Было тихо и солнечно, как всегда в воскресенье. Уроки я уже сделал, можно было просто гулять и играть. Вовка принёс водяной пистолет — я такого никогда не видел: заряжаешь водой и стреляешь, метра на два, а то и на все три.
— Мальчик, а как твоя фамилия? — спросила соседская девчонка. Она была старше всех нас, скорее девушка, чем девчонка. Моя фамилия заканчивается неправильно, то есть не так, как у всех, я хотел сказать правильную фамилию, я её придумал, ну, то есть приготовил, заранее на всякий случай, если спросят, но соврать не смог и сказал свою. Девушка громко расхохоталась, но ни Толик, ни Вовка, ни тем более Сашка смеяться не стали.
У нас были дела поважнее: нужно было отоварить хлебные карточки, а это — часа три как минимум. Хлеб был какой-то противный, с горохом, что ли. Белого с гребешком и «Красносельского» почему-то не было. А мясо было одна конина. Дед только один раз привёз две городские булки из Москвы, он их называл «французскими».
Отоварив карточки, мы пошли во флигель, к старику, у которого на стене висела большая старая фотография — сборная СССР — чемпион Европы по футболу. Мы иногда заходили к старику — посмотреть на эту фотографию, она была тёмная и таинственная. Особенно мы любили смотреть на Льва Яшина — он был в чёрной вратарской форме, перчатках и кепке. А новой фотографии, где Яшин улыбается и держит в поднятой руке Золотой мяч лучшего футболиста Европы, у старика ещё не было.
На столе у него лежал большой цветной плакат, Сашка обрадовался знакомому лицу, ткнул пальцем и сказал: «Я знаю, кто это. Это Хрущ».
— Как дела, ребята? — спросил старик, включая радио. Передавали последние известия, Левитан и Ольга Высоцкая сказали, что в Америке убили президента. Мы, конечно, жутко обрадовались, но не потому, что убили президента, а потому, что кроме нас, наверно, ещё никто не слышал эту важную новость, и побежали рассказывать своим. Но отцу новость совсем не понравилась, даже наоборот.
— Вы ничего не понимаете, — очень сердито сказал он. — А вдруг будет война?
Я испугался и хотел расспросить его подробнее, но наша «Волга» с прыгающим оленем на носу остановилась, отец или дед расплатились, и мы вышли у ворот нашего двора, на Дзержинской, 57. «Волга» была большая, больше «Победы», но мне пришлось пригнуться, чтобы не стукнуться головой.
Водитель помог нам достать чемоданы из багажника, и мы пошли домой. Харьков снова стал таким, как до нашего отъезда. Ребята играли в мячик и ждали меня, потому что я играл лучше всех во дворе. К соседке Фроське в подвал пришли её приятели распивать одеколон. Из нашего окна или из Толькиного, или из обоих Озеров вдруг закричал «Го-о-ол!!!», и наши принялись обниматься и устроили кучу-малу. «Пятёрка» поехала в парк Горького, а «Аннушка» приехала из парка, люди заходили и выходили.
Пришлось подождать, пока трамваи проедут: мама объяснила мне деление в столбик, сам бы я ни за что не разобрался, и послала меня в хлебный магазинчик — туда завезли хлеб, но не такой вкусный, как «Красносельский». Мама принесла мне с работы клюшку, она называлась канадской, её специально для мамы выточили на особом станке, а потом она мне подарила чёрные перчатки для футбола. Отец пришёл с работы, снял свой макинтош и фетровую шляпу, и мы сели обедать за наш круглый стол под салатным абажуром. А на письменный стол, за которым я делал уроки, отец или мама положили свежие «Известия», на первой странице был портрет красивой молодой женщины в скафандре, она весело улыбалась, и сообщение ТАСС.
В общем, Харьков ещё совсем не изменился, это был пока ещё совсем мой город. Слушай, заговорились мы с тобой, спать пора! Запомни, на чём мы остановились, я как-нибудь обязательно доскажу. И, пожалуйста, появляйся поскорее. А то я всё про себя да про себя. Обещаешь?
«Обязательно доскажи! Нет, лучше рассказывай и рассказывай, только подольше не досказывай. И подожди меня, обещаешь?»
Монреаль
Февраль, 2006 г.
|