О проекте | Редакция | Авторы | Архив | Магазин | Подписка | №8(40) Август 2007 Версия для печати


Яков Шварц

Современная проза

Яков Шварц


Другая жизнь
или пособие по правильному сексу

7

— Бодрствуйте, бодрствуйте, — расталкивал всех Иоанн, — ибо вы не знаете часа, в который приходит Господь ваш.

Достоевский в темноте откинул щеколду и, от неожиданности, она стукнула Джимми по сердцу и оно вздрогнуло и вновь засаднило тоской и страхом. Достоевский стал протискиваться к двери, но Чаушеску на него прикрикнул:

— Изольда не велела нам гулять по храму!

— Глупый еврей, со своими каменными “НЕ!”. Кто знает — возможно эта ночь для нас пребудет вершиной жизни и оправдает не прощенные грехи, — Достоевский решительно открыл дверь.

— А я думал, что мы стали друзьями… — Джимми решил поддержать друга.

— Когда заводишь новых друзей — приобретаешь новых врагов…

— А я иду с ним, ибо всякий, делающий злое, ненавидит свет, а я иду к свету, — Иоанн присоединился к расколу.

— А я остаюсь, — голос Чаушеску звучал глухо, но решительно.

— За ними же надо присмотреть — твоя зазноба так просила.

— Нет, я остаюсь здесь — в Старом городе. Возможно и Изольда будет рядом.

— Ты что из себя Козлевича строишь? Тебе для счастья нужен шланг к ее сердцу? Завтра, нет, лучше в воскресенье, я тебя доктору Фрейду покажу.

— Он больше по субботам не принимает?

— Еврей в субботу думает о вечном.

— Кто еврей?

— Наш кровный Зигмунд Фрейд.

— Еврейство выпало ему случайно, как кирпич с неба свалился. — Дотоле неуверенно звучавший голос Чаушеску вдруг ощерился ( так пробуждаются собаки и вулканы ), как будто в горле у него образовался свищ на паровозной тяге:

— Нас с тобой, как и Фрейда, в евреи слепой случай записал. Меня и тебя хоть и мама с папой делали, а сделали такими судороги перемен. Вот мы приехали сюда и получили три подарка: Тору, Эрец-Исраэль и грядущий мир.1 Тору отобрали ортодоксы, землю поделили кабланы, и где мне взять детей для грядущего мира? Вот Фрейд совершил сексуальную революцию, а я ее проспал. У меня было две жены, но не было ни секса, ни любви. Я испытал любовь всего однажды: любовь отвратительную, тяжкую, бессмысленную, но лишь она одна осталась от моей прошлой жизни. А, может, прав Достоевский — и эта ночь станет лучшей в нашей жизни? Пойдем за ними, ведь правильную дорогу знают только Бог и сумасшедшие.

Иоанн и Достоевский сидели на лестнице, ведущей на Голгофу. Они не удивились появлению своих сокамерников, скорее, огорчились. Чаушеску поднялся на одну ступеньку, чтобы сесть рядом с Достоевским, но поймал его презрительный взгляд и, не задерживаясь, повел Джимми ко второй лестнице, что была справа. Беспокойней всех вел себя Иоанн. Он выгибал шею, его высокий лоб покрылся складками душевных мучений, он вставал и вновь садился, уже на другую ступеньку. Но все его не устраивало — Кувуклию он из-за колонн ротонды видел плохо и на каждой ступеньке звучал его растерянный голос:

— Я не вижу Гроба! Что я буду делать, когда Он встанет?

От его криков под сводами купола взметнулись испуганные птицы, забили крыльями, и разбуженный воздух сердито разнес эхо по всему храму. Иоанн, переступив Достоевского, стал спускаться с лестницы:

— Я пойду к Пресвятой Богородице на “Место оплакивания”.

— Пойдем и мы, — Джимми решительно встал, — там внизу есть придел “Три Марии”, — там и подождем.

— Чего подождем? — Леня с опаской посмотрел на приятеля.

— Явления Христа народу.

Последним, крадучись, спустился Достоевский. Птицы угомонились и теперь только дыхание друг друга мешало слышать тишину, но и она успокоилась, и вечность вернулась в Храм.

Джимми забил озноб и он никак не мог свое смятение успокоить беспомощными мыслями: “Если мистики не врут, а физики еще не знают, то существует не только энергия заблуждений, но и энергия веры. Это ее скопилось сейчас вокруг Кувуклии столько, что еще одна зажженная свеча — и произойдет взрыв, и все, что жило веками только в воспаленных глазах молящихся, материализуется, и во всех концах земли заплачут статуи Мадонны и чудотворные иконы”. Джимми всегда боялся этого состояния: — нет, не озноба хладеющего тела, когда кровь прекращает свой животворящий бег, а предчувствия неодолимого, непостижимого. “Если вера устраняет страх смерти, страх неизвестности — так почему мне страшно? Сколько могут врать бесхребетные поводыри о свободе воли? О каком выборе они стенают, когда тебя уже затащили на плаху? Плюнуть в морды своим палачам и умереть достойно? Выбрать жизнь после смерти? ” Джимми не знал, да и не искал ответов на уколы вопросов своей, напившейся энергии Кувуклии, совести. Единственное, что он предчувствовал — так это то, что сейчас с ним что-то произойдет и вынудит его жить другой, неведомой пока для него жизнью.

Джимми первым заметил, как розовый мрамор часовни над Гробом стал разогреваться и желтеть, как будто это была не каменная неухоженная гробница, закованная в строительные леса, а гигантский лазер. Пунктиры летящих капель света многократно отражались от стен и вот уже в права вступил ослепительный белый свет. Теперь не только пораженный Джимми, но и все зачарованно и с трепетом смотрели на происходящее. Достоевский, с заплаканным лицом, обнял Иоанна:

— Когда-то я был на спиритском сеансе и скрыл мои впечатления, ибо раньше с искренним убеждением отрицал спиритизм, точно также, как г-н Менделеев. А теперь и я вижу плоды жажды веры. Спасибо тебе и таким, как ты. Если Елена даже ошиблась с местом распятия Христа, то теперь он Сам нашими молитвами и бдениями здесь поселился жить, и, чтобы мы не забывали, — каждый год сюда сходит божественный огонь и зажигает наши сердца.

— И свет во тьме светит, и тьма не объяла его, — Иоанн рвался в Кувуклию, но Достоевский его удерживал.

Чаушеску мял в руках пачку сигарет и Джимми видел, как из-под его посиневших пальцев сыпалась истертая в пыль табачная труха. Под давлением света ослепленный мрамор окончательно истончился и стал прозрачным. Свет закружился вихрем вокруг большой каменной вазы позади часовни, в притворе греческой церкви, которую все считают “Центром земли” в святом Иерусалиме и взмыл столпом, и вырвался наружу к небу через окно в куполе. Наконец, в доселе мертвой тишине, раздался звон колоколов. От звона меди на гробовом камне встрепенулся Ангел и молвил, да так, как будто каждому сказал он в уши:

— Ищите живых среди мертвых.

Достоевский вздрогнул, глаза его закатились: он уже слышал эти слова, вернее читал их на единственном листочке рукописи или дневника, который ему достался в наследство от его прадеда. Он редко заглядывал в этот листочек — читать и разбираться было тяжело. Иногда слова ему казались бессмысленным бредом Раскольникова, а назавтра они его манили туда, где жили совсем другие люди, где не прошли еще века Авраама и стад его, где Учитель еще не вознесся и говорил с ними. Единственные слова, которые он точно помнил всегда, были написанные накосо, в самом углу листочка: “Но тут уж начинается новая история — история постепенного перерождения его”.2 И каждый раз, читая их, он мучился и не знал: просить ли Аню звать священника, чтобы исповедоваться и причаститься. Иногда он был уверен, что слова эти написал он сам и про себя. Один раз его уже охватывало это чувство, когда он ждал казни на Семеновском плацу. Он и тогда терял сознание — терял его и сейчас. Он обернулся к Иоанну и попросил его:

— Почитай мне свое Евангелие.

Иоанн обрадованно обнял Достоевского, стал гладить его по голове и нараспев читать:

— Истинно говорю тебе: когда ты был молод, то перепоясывался сам и ходил, куда хотел; а теперь другой перепояшет тебя и поведет, куда не хочешь.

Неожиданно Иоанн сильно оттолкнул Достоевского. Он увидел, как каменное ложе в Гробнице дрогнуло и сдвинулось, и пришедший из Рима Апостол Петр склонился над ним. Плита вдруг отвалилась от стены, зависла под напором света и, ослепляя Петра, вознеслась под купол. Теперь из Гроба Христова лился удивительный мягкий свет, и Петр открыл глаза и тут же узнал Его и услышал: “Иди за Мною”.

Иоанн понял, что Учитель зовет не его и заволновался страшно:

— Я ученик, которого любил Иисус, и я должен возлежать с ним рядом.

— Сколько раз я хотел собрать детей твоих, Иерусалим, и вы не захотели, — голос из Гроба звучал слабо, но твердо.

— Мы здесь, Равви, — откликнулись со всего света апостолы.

— Все здесь?

— Один Иуда потерялся, — почему-то виновато стал оправдываться Фома.

— Надо искать его — негоже еврею пропадать в Египте.

— Но он же предаст тебя?

— Сначала надо спасти, а потом судить. Иоанн, найди и приведи сюда Иуду.

— Меня искать не надо. Я здесь. Изольда спрятала меня в пещере “Обретения Креста” еще с утра. Она не велела мне выходить, но я услышал, как Фома назвал меня Иудой, — вышел из глубины Храма к свету высокий, спортивного вида мужчина, лет тридцати.

— Как звать тебя, Иуда?

— Лео Решиньо из Кариньяна.

— Где это — в Галилее?

— Во Франции, мой Господин, — Лео встал боком, скрывая лицо свое в тени так что, в глаза ему было невозможно заглянуть.

— Ибо всякий делающий злое ненавидит свет и не идет к свету, — Иоанн ревниво осматривал пришельца.

— Ты пришел оправдаться? — голос из Гроба звучал сурово.

— Иуда тоже хочет правды.

— У тебя что, — два имени?

— Нет, я только Лео из Кариньяна.

— Нио, Лео. Вашими именами, да кликать кошек.

— Так назвал меня мой отец — закоренелый француз. Он всю жизнь растил виноград, а по воскресеньям пил из него вино, мусолил комиксы и ржал над “Забавным евангелием ” Лео Таксиля. Он так начитался евангельских забав, что решил съездить в Иерусалим и воочию увидеть все то, что про Тебя писали. Не знаю, как насчет свежих откровений, но жену — еврейку Ципору, он из Иерусалима привез. Так что, когда я родился, с выбором имени у почитателя Таксиля проблем не было.

— Выходит, что отец твой был антихрист? — раздался осуждающий ропот среди Апостолов.

Моя мать очень тосковала по дому, молилась и читала ночами святые книги. Однажды, накануне Судного дня, ей явился Ангел и спросил ее, зачем она покинула Иерусалим? Бедная мама запуталась в оправданиях. Тогда Ангел рассердился, кому-то позвонил в будущее и пригрозил расплатой: “Твой сын погрязнет в пороках и станет угрозой свету. Он предаст и раскается, но его слезы будут вызывать лишь отвращение. Если хочешь его спасти — знай: он должен похоронен быть в Иерусалиме”.

Мать спрятала меня в корзине с виноградом и, вместо базара в Реймсе, я очутился в Иерусалиме. Рос я у бездетной эфиопки, которая уверяла в синагоге, что в своей Африке она была царицей главного племени евреев. Все шло хорошо, пока ей из Эфиопии не привезли черный кусок дерева, от которого она забеременела и родила сына. С тех пор наглый белый еврейчик стал всем мешать, и эфиопка тайно написала в Кариньян, чтобы мать меня забрала, и та, опомнившись в галуте, приехала на бар-мицву и прямо от Стены плача, в кипе увезла меня с собой в Париж — город греха.

Отец к тому времени совсем спился, и мать не выпускала меня ни на минуту из своих объятий. Скажи, еще не поздно нас с матерью простить за первородный грех?

Свет от речей Лео сначала вздрагивал, потом почернел и устало ответил:

— Кто не прелюбодействовал со своей матерью — киньте в него камень…

Лео, обрадованный пониманием, продолжил:

— Так я и жил, как нормальный шизофреник, пока отец не пропил виноградные деньги, но не все. На припрятанные матерью я получил образование и три года стажировался в Америке.

Случайно попал на телевидение. Работал в развлекательной программе, девиз которой был: развлекая — отвлекать. Мне говорили: страна устала, люди много работают и боятся эту работу потерять. Твоя задача почище, чем у Церкви — спасать народ. И я, счастливый, спасал его, пока, неизвестно откуда, не пришли отвращение и ненависть, и я ушел в разоблачительную журналистику.

Сначала внедрился к “Зеленым”, потом к антиглобалистам. Мне нравились эти молодые экстремисты, ненавидящие Америку, которые питались и моими репортажами. Нас проклинали не только вонючие политики, но и Церковь, и когда я получил предложение раскрыть тайну Схождения Благодатного Огня в Иерусалиме, где прошло мое детство — я почувствовал себя народным мстителем.

По приезде в Иерусалим, я познакомился с Изольдой и все ей рассказал, но она сразу меня стала воспитывать (зачти ей, Боже!) Твоими словами: “Всякий, кто берется за меч, от меча и погибнет”. Но я был одержим, смеялся над пророчеством Ангела, и сам стал склонять Изольду своей любовью к новой, другой жизни в Нью-Йорке. Я мечтал открыть свою студию и рассказать миру правду. Работать на хозяина не имело дальше смысла: чем больше я становился знаменитым, тем больше росли мои долги, а мне нужны были деньги.

Лео сделал два порывистых шага вперед. Теперь он не таил в тени свои глаза, а, напротив, хотел, чтобы их видели и доверяли им.

— Все началось, когда я возвратился из Боснии и Ларри Кинг взял у меня интервью. Я гордился, что в моем репортаже не было ни одного слова лжи; и уже на следующий день мне предложили работать в CNN. Но только три года спустя я понял, что не врать — еще не означает — говорить правду. Неожиданно я узнал, что добытую с кровью правду хорошо оплатили заказчики. Не хочу описывать все эти кровожадные истории с убиенными младенцами, только я стал задавать себе вопрос: если ложь стоит денег, то сколько стоит правда?

И я вновь стал искать несуществующую правду, которая бы потрясла основы лжи. Злополучное “Схождение” идеально подходило. Никто не знает и сегодня, что правда, и что ложь в Твоем существовании. Скажи, Ты есть, иль только Свет и Слово лежат в Твоем Гробу? Тысяча лет неоспоримых доказательств только запутали всех. И как было не включиться в эту пляску разоблачений? Договор подписывали мучительно долго — они хотели бесспорных доказательств, а я — миллион. Причем триста тысяч — авансом. С помощью Изольды, под видом монаха, мне удалось поселиться в храме и прожить здесь два года. Однажды ночью в мою келью постучали и дверь рывком открылась. Единственная лампада, которая освещала тайную схему Кувуклии, погасла и кто-то стал меня душить. Я дергался, будто припадочный, сипел и задыхался, а он сдавил мне голову и опалил исчадьем уши: “Теперь ты это сделаешь!”.

— Это сатана в него вошел, — стал вопить Иоанн, — Какие нужны еще доказательства? Я, я был свидетелем Преображения. Я сам, сам видел Учителя! Ты же — тупой, слепой объектив! Ты меня спроси, меня сними! — бросился на Лео Иоанн.

— И я это сделал! — Решиньо слегка ударил Иоанна и тот на время присмирел. — Только правды не прибавилось и лжи не убавилось. Изольда мне твердит: если я отдам кассету этим ученым-разоблачителям — это будет предательством. Но те, с кем я работал: моя бригада, мои друзья — давно ждут денег и не продать кассету — значит предать их.

Свет над Гробом заволновался и голос оттуда обратился к апостолу Петру:

— Ты помнишь, как спросил Меня: “Вот, мы оставили все, что нам за это будет?” Чем он хуже?

Тут не выдержал Достоевский и понес достоевщину:

— Почему Ты простил предательство Петра и не даешь простить Иуду?

— А ты молчи, — накинулся на Достоевского Петр, — ты предложил страдания наши мерить слезами ребенка, а их сегодня измеряют килограммами тротила. Теперь глаза не плачут — их сжигают.

— Успокойся, Симон! Смерть из-за меня они приняли разную. Не только Иуда, но и они все торговались со Мной, отрекались, предавали, но шли за мной и умерли в мучениях, как Я. Кто сегодня готов повторить их путь?

Чаушеску импульсивно сделал шаг вперед, но раздраженный Лео его остановил. Он боялся, что смятение его утонет в базарном гаме и решительно двинулся к Гробу:

— И я решил: если есть правда, значит есть и Ты. Свидетели откровений Твоей жизни все противоречат друг другу. Вот они окружили Тебя и все хотят быть ближе к Тебе. Когда я стал свидетелем Схождения Благодатного Огня, то терзания мои умножились, и я пришел на суд к себе в полной растерянности. Изольда мне зудела писанием: “Суд же состоит в том, что свет пришел в мир; но люди более возлюбили тьму, нежели свет, потому что дела их были злы”. Каждый мой сон, каждый кошмар в моей голове начинался с заседания суда. Я сам стал и судьей, и обвинителем, и защитой, и обвиняемым. Обвинение требовало тьму считать светом и непокорных этой правде судить. Защита, напротив, утверждала, что Зло можно разоблачить только на свету, который вынужден быть тьмою. Судья искал компромисса, но двенадцать присяжных Апостолов решительно стояли на своем: день Схождения Благодатного Огня считать “Днем Света” и только один Иуда заставлял меня поступить иначе.

— Сколько у этого полукровки хитрости, чтобы нас так запутать, — зароптали Апостолы.

— Ибо всякий, делающий злое, ненавидит свет и не идет к свету, — вторил им Иоанн.

— Жидовский недоносок! — Джимми и Чаушеску посмотрели друг на друга для выяснения того, кто из них это крикнул.

Тут уж не выдержал Павел-еврей и подскочил к ним, и давай их упрекать:

— Вы называетесь иудеями, но вы эллины, язычники по крови, — апостол был в гневе.

— Успокойся, Шауль! Не ты ли отвращал евреев от Закона?

— Я не отвращал — я обращал евреев к новой крови!

— Ты ж, ослепленный, больше всех кричал, что не Закон в чести, а Вера!

И зароптали все апостолы:

— Мы давно уже не спорим. Мы забыли тебя, Иерусалим.

— К порядку! К порядку! Сейчас четвертая обвиняющая ипостась Лео огласит ложное заявление, — Джимми понял, наконец, что поймал ветер.

— Блум не признавал3 себя виновным, — начал Лео в гипнотическом трансе.

— А при чем здесь Блум?! — хором заорали все.

— А при чем здесь евреи? — хором все же им и ответили.

Видя, что от Лео опять отвлекают внимание, его ипостась, защищающая себя, пыталась всех перекричать:

— В поисках правды мой подзащитный потерпел сокрушительное крушение в жизни, но, хоть и был он заклеймен, как гой-изгой паршивый, он желает забыться в винограднике отца с Изольдою в руках и начать жизнь с трех чистых деток. Родившись необрезанным, он вскормлен был бездетной эфиопкой и вышколен в постели матери. Все открытия жизни стали для него промахами блудного журналиста и теперь он стоит на краю своей могилы и с недоумением вглядывается в ее пасть. Еврей, который так и не стал французом, и француз, которого даже болонки в Булонском лесу облаивали, как еврея, пробрался со своей камерой в душу событий, но так и не распознал, кому должны были принадлежать его жизнь и честь. И вот в тот уже почти летний день, он стоит на крыше Храма Гроба Господня и прячет переносную антенну за вечной стариной

и видит, как чиновники со всего света приехали отовариться Святым огнем. И

надо было только нажать на кнопку…

— И как ты поступил? — Свет из Гроба от напряжения стал нестерпимо ослепительным.

— А как бы Ты хотел? Прометея — похитителя света у богов, из меня явно не получалось. Только ложь делает человека счастливым, так зачем отнимать у людей то, без чего их жизнь стала бы неполноценной? Если правда и предательство идут рука об руку — как поступить? Даже славы Иуды я не заслужил. Швырнуть тридцать сребреников в святилище, а потом идти и повеситься? Но на аванс я успел купить Изольде квартиру, пусть не большую, но на Восьмой авеню, напротив Центрального парка.

До того молчавший, Джимми Захарий вышел на свет и стал разоблачителя успокаивать:

— Да ты не волнуйся, Лео. Мы и без этих денег тебе место на “Поле Крови”4 отвоюем. Мы теперь здесь с Леней надолго застряли: за могилкой твоей следить, за Изольдой присматривать.


8

Ежевечернее расставание со Стеной Плача Солнце не любило. Казалось, давно можно было бы к нему и привыкнуть, но каждый новый день (а у этого поперечного народа он почему-то начинается вечером), Солнце отходит ко сну, уступая первой звезде ответственность за наши судьбы и оставляет без присмотра горячие камни Стены. Эти камни — давно живые: вместе с нами они страдают от зноя, мокнут под дождем, мерзнут под холодным небом. Вместе со своим народом камни радуются и плачут, и в дни веселья, и в дни трепета.

В минуты расставанья сердца камней начинают учащенно биться и кровь бросается в их изможденные просьбами лица, и тогда они покрываются золотыми оттенками заходящего за горизонт Солнца.

Особенно Солнце любило одного старика, который не пропускал ни одной вечерней молитвы у Стены Плача. И если старик все же не появлялся из-за гонений или очередной войны, то Солнце не хотело помнить эти пропащие для себя дни: — ведь старик давно со Стеной слился, а мудрецы толковали: быть может он — один из камней, оставшихся от Храма. За кого просил старик в молитвах — Солнце не знало, только печалилось, что старик давно уже не молился ему и смирилось с этим — ведь оно для него теперь не бог, а его истинный Бог давным-давно поселился и живет за этой Стеной.

Больше всего Солнцу тяжело в те минуты прощания, когда старик, чувствуя последние его прикосновения, всегда заводит одну и ту же скорбную песнь:

Господи, кто будет жить в шатре Твоем,5
Если мы все уйдем от Тебя?

За этот плач Солнце прощало ему всё и даже то, как он уходил от Стены — всегда к нему спиной. А сегодня, провожая старика взглядом, Солнце вдруг увидело двух евреев, которые бодро шли мимо Стены. Солнце давно заметило, что до мезуз не обязательно дотрагиваться рукой — возможно и глазами. А до Стены достаточно дотронуться душой. Но эти двое шли, ее не замечая. И только когда они вышли за Мусорные ворота и повернули направо, к городу Давида, Солнце немного успокоилось и ушло из Иерусалима.

На восьмой день своих приключений, под вечер, Леня Абрамсон и Джимми Захарий вышли за крепостную стену Верхнего города и пошли вдоль нее по дороге к Сионским воротам. Перед спуском в долину Енном6 они решили отдохнуть и, чертыхаясь на наглые автобусы, увозящие последних туристов к столам обильного ужина, друзья нашли укромное местечко под минаретом у гробницы Давида. Тут-то Солнце и напомнило о себе: на синем небе появились два облака и последние лучи пронзили их багровыми стрелами, и раненные, они стали метаться над градом Давида, пока не спустились по долине Кидрона к Львиным воротам.

И, прежде чем покинуть долину мертвых, Джимми увидел, как одно из них встрепенулось над перекрестьем мира, где пересеклись дороги от Гефсимании по Крестному пути и до Голгофы, и вечная дорога к Храму царя Соломона. И обе дороги эти стали Скорбным путем изгнания и распятия, и всяк, идущий по ним, поднимается каждый к своему, но единому Богу. И повернулось облако, и оделось багряницей, и стало исчезать, но прежде сквозь него зазывно открылись Джимми два глаза из предзакатного неба и начали его манить к новой, другой, еще неведомой (но он-то уже знал) — пропащей жизни.

На миг ему показалось, что в исчезающем облаке он увидел лицо своего брата Стивена. Брат не поехал с ним в Израиль, а он не остался с ним в России. Стивен был полной его противоположностью: выглядел, думал и смеялся не как он — Джимми. На уговоры Джимми уехать всем вместе, Стивен сказал ему, что не предаст свое прошлое.

У брата было хобби: он был страстным коллекционером… чувств. Стивен собирал все, что относилось к глубоким и искренним чувствам. Разглядывая очередную картину или цитируя безвестных и признанных, он все твердил, хватаясь за сердце: “Подделка! Фальшь!” И очень редко он вскрикивал, как от внезапной боли и стонал: “Вот оно — подлинное чувство!” А когда через минуту Стивен успокаивался, то заходился необыкновенным смехом. Если его в то время не видеть, а только слышать — смех казался нарочитым и даже вульгарным. Но те, кому посчастливилось видеть смех Стивена, были уверены, что он пришелец из другого мира.

И вот все чаще Джимми стал ловить себя на мысли, что он неосознанно брату подражает манерой говорить, желанием смеяться от светлых чувств.

За последние несколько дней, покинув пристанище Изольды, пленники новой жизни о многом успели поговорить и нужными словами сейчас были лишь те, которые каждый из них говорил сам себе. Со стороны Котеля долетела молитва и Джимми, который за эти дни не раз искал внутри себя зацепки, чтоб вернуться к прошлой жизни, стал прислушиваться. И он услышал, как, улетая, два облака взмолились:

Господи, кто будет жить в шатре Твоем,
Если мы все уйдем от Тебя?

— Время — жизнь, — Джимми решительно встал, — до полуночи надо разыскать

могилу Лео. Тебе же перед Изольдой ответ по швам держать.

Они вернулись на дорогу, пересекли ее и по столбовой туристкой тропе спустились к церкви святого Петра. В это время служитель музея-церкви уже закрывал павильончик по продаже входных билетов. Пятьдесят шекелей быстро уладили возникшие противоречия. Служитель от денег повеселел и стал напутствовать искателей могил:

— От нас по лестнице к бассейну Шилоах не пройдете — там забор поставили. В монастырь преподобного Онуфрия? Нет, не пустят и деньги не помогут… По склону спуститься можно, если есть фонарь… Да нет там никакой могилы Иуды. Вы знаете, что есть? Вам видней. Только ночь провести в долине смерти… — рисковые вы ребята, а в монастырь, я повторяю, вас не пустят! А лучше приходите утром.

Сбоку служитель толкнул неприметную калитку и две странные фигуры стали спускаться по новехоньким ступенькам, пока не уткнулись в сувенирный магазин.

— Ты уверен, что мы идем в церковь, а не в какой-то святость-шоп? — Чаушеску знал, что Джимми все здесь давно знает назубок, только никогда не говорил о своей необъяснимой тяге к этим местам.

— Хочешь настоящей истории? — шел бы ты, Леня, в археологи. Это они млеют от косточки в черепке. Ты видел, как все убого у Стены Плача? Подлиннику оправа не нужна. Веришь в Бога — поверишь во что хочешь. А здесь — все новодел, декорации.

Внизу они увидели на фоне фиолетового неба колонну с петухом. Спустились к памятнику. Вокруг колонны сидел бронзовый Петр у костра вместе со своими мучителями: римским воином, служанкой и решительной иудейкой.

— Залезь-ка, Леня, на колонну — потрогай петуха: не резиновый ли он? — Джимми входил в истерический раж. — А то, когда старик давил резиновых петухов, ты все кричал: русские мы, русские!

— Да ты же сам крестился и кричал впереди меня.

– А, может, я действительно крещенный — не церковью, так русским языком.

— Думаешь я не знаю, что тебя здесь видели десятки раз? Все прошлое свое копаешь?

Назревала драка.

Джимми в качестве мирной инициативы привлек поэзию. Он обнял Петра и прямо в его бронзовые глаза запел:

О галилеянин! К чужим кострам
Кто в холоде ночи не приближался?
Мы — плоть и кровь твоя, второй Адам!
Кто в оный час с тобой не отрекался?

Быстро темнело.

— Куда луна пропала? — примирительно спросил Чаушеску, — мы скоро потеряем друг друга.

— А ты знаешь как называется фаза луны, когда ее нет? Новолуние? Вот и мы с тобой — новые и нас нет.

От несчастного Петра они спустились еще на два десятка ступеней и им открылась долина Еннома. Да не открылась вовсе, — все поглотила тьма. И только огни арабской деревни доказывали науке, что и в аду жизнь процветает. Неожиданно (казалось рядом) вспыхнули фары и они увидели внизу прилепившийся к склону монастырь преподобного Онуфрия. Какая-то машина подъехала к воротам и кто-то стал кричать: “Майкл! Майкл!”

— Нам пора, — Джимми решительно перелез через каменный барьер. Покорители бездны стали спускаться по изуродованному временем и проклятиями нагромождению камней, кустов и мертвого железа.

Запахло гарью и падалью

— Зря мы лаемся, — примирительно бубнил Чаушеску, цепляясь за кусты и рискуя провалиться в преисподнюю, — ведь мы уже в аду.

— У меня трезвый подход к аду, — успокаивал себя Джимми, — смотри, не споткнись и не разбей поминальную молитву.

Наконец они уткнулись в стены монастыря. Подошли к воротам. Еще теплая машина пахла бензином и усталостью.

— Майкл! Майкл! — заорал Чаушеску.

Клацнула створка окна и из него вырвался свет от фонаря.

— Кто такие? Уходите! Или я спущу собак.

— Да мы не хотим попасть в монастырь, — налегал на свой английский Чаушеску, — у вас здесь вчера нашего товарища похоронили, а утром нам возвращаться на родину, — врал исступленно Чаушеску.

“О какой родине он говорит, — гадал Джимми, если он утром упадет к ногам Изольды?”

Фонарь погас и все смолкло. Прошло минут пять, а, может, — пятьдесят. В Аду часы не ходят. Ворота дрогнули и свет ударил просителям в лицо, как на допросе. Единственно, кому сейчас было хорошо, так это — страху. Пауза накинула петли на шеи незваных гостей, пока Чаушеску не прохрипел:

— Наш товарищ…рядом с Иудой… нам бы их могилы разыскать…помянуть несчастных.

— Лео из Кариньяна был честным человеком…, — ослепленный Джимми бормотал по-русски.

Наконец фонарь уткнулся в землю, друзья увидели высокого красавца, обросшего веселенькой рыжей бородой.

“Из Штатов приперся”, — подумал Джимми.

Гостям монах был совершенно не рад, но, желая освободиться от сумасшедших, поднял фонарь над головой и, подбирая подол рясы, двинулся в путь. Метров через пятьдесят все спустились под землю в сводчатый зал с глубокими нишами пещер.

— Вот это и есть “Поле Крови”. Где точно Иудина могила — никто не знает. Хотите — переночуйте здесь для сбора ощущений. Я в монастырь вас не пущу.

— Майкл, а не хоронили ли здесь вчера кого-нибудь? — Чаушеску старался тщательно подбирать английские слова, чтобы не напугать монаха.

— Многих бездомных странников и самоубийц сюда привозят. Привезли одного и вчера. Зачем он вам?

Друзья молчали.

Недовольный фонарь снова взметнулся над головой, они вышли из пещеры и Майкл стал прокладывать путь по склону.

— Еще футов тридцать поднимитесь и будет ваша могила. А я пойду — меня ждет телевизор. Хоккей — он и в монастыре — хоккей!

— Вот это история…, — Чаушеску очередной раз споткнулся и подавился мыслью.

— Вся история — из Торы, — Джимми протянул руку другу.

Свежевырытая земля на могиле Лео Решиньо пахла морскими ракушками и мечтами о поисках правды. Чаушеску достал из пакета все, чем требовалось помянуть Лео на еще теплой его могилке: бутылку “Финской”, круг колбасы, хлеб и банку с соленьями. Неожиданно Джимми достал из внутреннего кармана плоскую бутылку коньяка.

— Откуда она у тебя? — Чаушеску с удивлением уставился на Джима.

— Ты помнишь, как мы бежали за Изольдой? Я хоть все побросал в магазине, а вот бутылочку-то припрятал.

— И ты все дни ее таскал? Так не только Изольда своровала кость, но и ты туда же? А если бы и за нами увязались, как мы за ней?

— Что за кость?

— Искусственная кость для собаки. Изольда хотела, чтобы ее задержали и она бы смогла от нас отделаться.

— Давай по первой, помянем Лео.

— Давай прежде помянем Мотю Фризина…

Круто выпили. Чаушеску блаженно затянулся дымом.

— Вспомнил анекдот, который Мотя перед самым отъездом мне рассказал. Жил-был мальчик. В него вселился Ангел и стал он летать. Звали мальчика: Боб Бимон. И вот подрос мальчик и с Божьей помощью прыгнул в длину на 9 метров и дальше него уже никто не прыгнет. А лет, не знаю спустя сколько, в пионерском лагере “Союза писателей”, не помню точно — отличник или двоечник — Воробей прыгнул на 4 метра.

— Воробей — это птичка? — подал голос Джимми.

— Может и птичка… Сорока, воробей — какая разница? Не свинья же с голубым салом.

— Тогда это не анекдот, а басня.

— Пусть будет мальчик. Услышали про рекорд сороки…

— Ты же сказал — воробья…

— Услышали про рекорд Воробья по всему лагерю и в соседней деревне. И приехали к Воробью корреспонденты лагерной газеты. Один даже из Израиля.

В гостях был по обмену тусовок из газеты “Золотой пьедестал”. Он-то Воробья и спрашивает: Назовите, пожалуйста, навскидку, имена тех, кто интересен вам в мировом спорте?

— Прежде всего — мой закадычный друг Ерофей. Он прыгнул на три с плюсом, но прыжок был таким волнительным, что заслужил поцелуй русской красавицы. И еще Прыгов, мой кореш. Он, правда, сразу на три метра прыгнуть не может, зато за три раза прыгает и на четыре. И еще мой друг — отважный Смелевин. Живет он в Параллельном мире. Мы с ним прыгаем по переписке. Он прыгает дальше всех, тренируется он в закрытой от глаз общественности пустоте, зато одухотворенно и на пять метров. Еще бы: его Демон с персиком носит.

— А при чем здесь Боб Бимон? — устал Джим слушать. Давай, Леня, повторим.

Выпили еще круче.

— Давай позвоним Джулии. Про Мотю ей расскажем и сами совета спросим.

К великому удивлению, Джулия словно ждала их звонка. Джимми немного растерялся и потому стал заикаться:

— Здравствуй, Джулия. Звонит знакомый Моти Фризина, которому ты так помогла решить проблемы с жизнью. Имени у меня еще нет: старое я утерял, а новое найти не могу. Но ты не волнуйся: мой номер паспорта пока еще валяется в пыли веков, — алкоголь делал из Джимми почти поэта, — так что, если ты ищешь следы тех, кто исчез в пропасти твоих предсказаний, то послушай… У меня тоже необычная проблема. В мозгу моем разругались полушария и все время кричат друг на друга. Левое кричит и топает извилинами: “Мы — еврейские русские, а ты — презренный иудей”. Правое же прямо от вопля выворачивается подсознанием: “Мы иудеи, и нам никто не нужен”.

Джулия покрутила астрологические карты и ответила:

— Молитесь, просите о помощи. В Кидронской долине на “Поле Крови” есть могила Иуды — там вы и получите ответ и помощь.

— Хороший ответ. Мы отсюда тебе и звоним. Мотя уже ходил по твоему совету на могилу матери. Так там и остался.

Джулия презрительно повесила трубку.

— Давай закопаем пелефон, похороним его.

— И, думаешь, продержимся до прихода Машиаха?

— А что из него вырастет? Вот Лот, чтобы искупить свою вину, сорок лет таскал воду из Иордана и поливал посох Авраама, а вырастил дерево, из которого сделали крест для Христа.

— Как сказал бы наш новый друг Иоанн Богослов: “И станет он новым Словом”.

— Ты знаешь страшилку про программу “Время”?

— Это про то, как на телевидении работали две сестры? Одна в “Новостях”, а другая — на другом канале. И в прямом эфире одна сестра съела другую, а Гринуэй7 все снял вживую.

— Леня, настало время принять на грудь две стопки разом.

Хорошо выпили. И случилось в тот день, 27 августа, на восьмой день, когда друзья, по указанию судьбы, увязались за Изольдой, Великое противостояние

Марса. Такого Земля еще не знала. И взошла планета Марс и стала больше Луны. И красный глаз неба указал дорогу, и они стали спускаться в Иосафатову долину и петь пьяные песни.

Чаушеску:

От меня будет миру светло.

Джимми:

От меня будет свету светло.8

— А теперь любимую Мотину, боевую:

Прощай, страна писателей,
Страна журнальных рек;
Беспутных муз кропателей
Бумаг, чернящих снег.

— Нет, нет, Джим, лучше нашу — просветленную:

От меня будет миру светло.
От меня будет свету светло.

От наглых песен двух вчерашних евреев Солнце проснулось и глянуло в долину царя Иосафата, где шли наши полупьяные герои. Но прежде лучи его коснулись крестов и куполов Марии Магдалины и скользнули по ожившим надгробиям долины мертвых: белые камни, словно запеленатые дети, лежали бесконечными рядами и ждали прихода Машиаха. И только потом Солнце приподнялось и прислушалось к разговору двух путников:

— Смотри, Джим, а вот и твоя могила,9 — Чаушеску протянул руку в сторону гробницы пророка Захария.

Джимми побледнел и лицо его стало серым, как пыль, в которой утонули дорога, идущая в долине; подножие усыпальницы Захария; чахлая зелень, пробившаяся из камней.

Обогнув монастырь Стефана, друзья подошли к Львиным воротам. Несмотря на раннее утро, у ворот была толчея и оживление. Совершенно обросший

парень не своим голосом трубил в сложенные ладони:

— Внимание! Все собираемся на Первой станции. Время отправления по

Крестному пути Виа Долороза через тридцать минут.

Еще посуетившись, бородач скинул с себя ловким поворотом плеча рюкзак и достал из него… стремянку, которую он быстро собрал и тут же взгромоздился на нее заправским циркачом.

— Прошу всех ко мне приблизиться! Женщина с батоном, перестаньте есть с утра так много хлеба и подойдите к группе. Прежде хочу вас всех поздравить — вы находитесь в самом удивительном месте на карте всемирной истории. Нет, я не оговорился: не гора Синай, не гора Мориа, не Голгофа и Гроб Господень, не Стена Плача, а ворота святого Стефана (несправедливо известные как Львиные) являются сегодня центром мира. И вот вы здесь!

— Давай подойдем, послушаем, — Джимми пытался вывести Чаушеску из ступора предчувствий встречи с Изольдой.

Бородач балансировал на стремянке и был похож на клоуна из шапито:

— Святой Стефан происходил из евреев-эллинов и рос вне Святой Земли, и, как и мы — евреи из России, заразился — бородач осекся, — только не надо побивать меня камнями — прекрасной, но чуждой нам культурой.

В толпе пронесся ропот. Заводили бывшие интеллигенты. Они стали расчехлять пазухи с камнями. Стремянка пошатнулась, но устояла.

— Через год после распятия Христа молодой Стефан стал первым диаконом в Иерусалиме. Евреи доживали первые две тысячи лет своей истории и еще не знали, что завтра их храм разрушат, а их самих изгонят на следующие две тысячи лет и потому были злы и чувствительны. И поэтому, когда Стефан бросил им в лицо:

“Жестоковыйные! люди с необрезанным сердцем и ушами! Вы всегда противитесь Духу Святому, как отцы ваши, так и вы. Кого из пророков не гнали отцы ваши?”, — они тут же побили его камнями. Прямо здесь — где вы стоите. Сюда же привели Христа к Пилату в Преторию. Слова прокуратора “Се, человек” выбиты на арке, под которой и берет начало Виа Долороза.

Бородач все тужился словами, да так, что борода его наливалась кровью:

— Прошел лишь год, как распяли лжепророка Иисуса и вот вновь является этот Стефан из-за кордона и смешивает их Бога, их историю, их законы и традиции с грязью, в лицо, кидая другую правду, невыносимые для ушей обвинения. Он отбирал у них Бога и вместе с кучкой отщепенцев присваивал Его себе.

Окровавленный, с расколотым камнями черепом и исчезающими глазами Стефан в последний раз увидел, как над ним раскрылось небо, и он воскликнул: “Я вижу небеса отверстые”…

Джимми услышал, как сердце его сорвалось с насиженного места и подлетело к горлу. Он вспомнил, как вечером на горе Сион ему тоже открылись небесные глаза. Кто знак вчера ему давал? Кто звал его? Куда?

— Нет, не так просто изменить себя, ведь это все равно, что изменить себе, — продолжал вопить бородатый со стремянки. — А теперь начинается самое интересное: Стефана ожесточенней всех бил камнями (все больше норовил по лицу) Савл из Тарса. Но прошло совсем немного времени, и Савл уверовал в Иисуса, и из гонителя новой веры превратился в апостола Павла. Было одно лицо — стало другое. Была одна вера — стала другая. Легче имя изменить и стать Павлом. Но стать врагом бывшему себе? Бывшим единоверцам?

И Джимми все понял: “Никакая это не группа туристов, а труппа МХАТа. Театр на гастролях, а спектакль — выездной. Нет, нет — они не зрители — они артисты. И все из органов. А зритель — я! И весь этот спектакль разыграли для меня. Когда они успели возвести такие декорации? Настоящие каменные ворота. А этот сатана на стремянке — их режиссер! И где он раздобыл эту пьесу? Переписанный Акуниным Чехов? Видать добрались сестры до Москвы. И вот одна из них — Изольда, выследила их, а конспиративный штаб у них в гостинице на улице Агрон, а собака — для жизненной правды”.

Но режиссер тут же раскусил его и приковылял на своих сатанинских железных копытах прямо в его сомнения, и продолжал:

— Эта дорога не на Голгофу — эта дорога изгнания, и вам, отступники, на картах выпала дорога в новый Вавилон.

Чаушеску надоели выкрутасы гида, он пнул стремянку и выдернул Джимми из его видений. Леню можно было понять — он был влюблен, а перед чувством религия бессильна.

У самых ворот стояла совершенно запущенная старуха и собирала милостыню. Как только она увидела подходящих к воротам наших приятелей, она замахала на них руками и заорала нараспев:

Коль Нидрей!
Коль Нидрей!
Коль Нидрей!10

— Что она вопит? — спросил Чаушеску.

— Молитву на Йом Кипур. А в ней поется, что свет посеян для праведников. Это она нас заклинает. Где мы найдем свой свет — один Бог знает…


9

Вместо эпилога.

Больше Чаушеску и Захария в Новом городе никто никогда не видел. Слухи ходят разные, но все они неправдоподобны. Горюют об их исчезновении немногие. Лишь однажды о них вспомнил чиновничий компьютер, но тут же поставил напротив их фамилий нехорошую метку и забыл. Правда, кто-то говорил, что когда францисканцы устраивают шествие на Виа Долороза, друзей видят в процессии: Чаушеску громоздит крест на плечи, а Захарий этот крест поддерживает за основание. Рядом с Чаушеску всегда идет монашка и многие утверждают, что от ее фарфорового лица исходит свет.


7 октября 2003 года, Иерусалим.



1 Тору, Эрец-Исраэль и грядущий мир — Мишна, Трактат Санхедрин, 10.1.

2 Но тут уж начинается новая история — история постепенного перерождения его — Ф. Достоевский, “Преступление и наказание”.

3 Блум не признавал — Кого имел в виду Лео — трудно сказать? Весьма распространенное имя. Возможно, Блума — героя романа Джойса “Улисс”. Но причем здесь Блум?

4 место на “Поле Крови” — Христианская традиция отождествляет эту область с "Полем горшечников", или "Полем Крови". (Матф. 27:3-10). Правда, некоторые утверждают, что эту землю купил сам Иуда после предательства (Деяния 1:18-19). Использование южной части долины Енном, как земли для похорон иностранцев, упоминается уже мучеником Антонием, посетившим Иерусалим около 560 года. В 1143 область передана ордену иоаннитов под кладбище. Большую часть этих пещер впоследствии населяли монахи. Предав Иисуса Христа за 30 сребреников, Иуда раскаялся и бросил эти несчастные монеты назад первосвященникам и старейшинам иудейским. А те на деньги иудины купили для погребения бездомных землю у горшечника. По этому поводу евангелист Матвей пишет: “Тогда сбылось реченное через пророка Иеремию, который говорит: ”И взяли тридцать сребреников, цену Оцененного, Которого оценили сыны Израиля, и дали за землю горшечника, как сказал мне Господь” (27:9-10). Но пророк Иеремия никогда ничего подобного не говорил и не говорит. Подобную мысль высказывал только пророк Захария (11:12-13), которого, кстати, Матвей цитирует с обычными для всех авторов новозаветных книг искажениями.

5 Господи, кто будет жить в шатре Твоем? — Теиллим 15, Псалом Давида.

6 спуском в долину Енном

На следующий день после исчезновения Джимми из дома, а может, через день — 20 или 21 августа, его мама пребывала в панике и сердечном приступе. Ни одна дверь на площадке на ее крики не отзывалась, телефона Марии в ее тетради не было (Джим был неумолим) и тогда она позвонила второму сыну, Стивену, в далекий уральский город, названия которого она уже не помнила, но в замызганной тетради (единственное, что ее связывало с непонятным миром за окном) огромными кривыми цифрами был записан и код, и номер. Но чем мог помочь ей собиратель чужих чувств? “Мама, у него же есть эта женщина — Мария. Найди ее! Тебе Джим не дает ее номера? Позвони Иосифу — он же должен что-то знать? Не волнуйся так — сегодня он вернется. Если я и смогу приехать, то только недели через две. Захочешь — я увезу тебя обратно на твою любимую скамейку. Твои подруги все спрашивают о тебе, жалеют, что ты одна там, на чужбине”, — растерянно оправдывался Стивен.

После разговора с сыном мама зашла в комнату Джимми и, может быть, первый раз в жизни стала разглядывать и перебирать его вещи на столе. Она никогда не знала, чем занимался ее младший сын, но всегда считала, что делом бесполезным и даже, вредным для здоровья. На столе аккуратно стопками громоздились книги; красная пожарная машина, которую он привез из Нью-Йорка; много разных бумаг, фотография Марии, и еще фотография какого-то острова; большая банка с ручками и карандашами, и три большие папки.

На верхней, самой потрепанной, было что-то крупно написано. Мать вернулась в свою комнату за очками, долго их искала, не находила, слегла по дороге в кресло, полезла в карман халата за лекарством и… обнаружила там очки. Вернулась, и водя стеклами очков по буквам, стала читать: “Булгаковские места Иерусалима”.

“Опять эта чертовщина!”- мать стала ругать себя — ведь она сама давным-давно принесла в дом эту книгу, когда Джиму еще и двенадцати не было. Стив страшно ругался, сам читать ее не хотел (не признавал) — он тогда увлекался Флобером и Байроном, и, потому, ей приходилось разъяснять совершенно непонятные мальчику страницы.

Она отложила “Булгаковскую” папку в сторону. На второй, самой большой и тяжелой, ничего не было написано, зато был нарисован анатомический человек без кожи, у которого вместо мышц были натянуты бельевые веревки с прищепками, удерживающие листочки с выдумками текста. На том месте, где у людей располагается их половой признак, свисала большая красная стрелка с цифрой “3” на конце. И действительно, в третьей папке, с названием: “Долина Сыновей Еннома”, сверху была прикреплена бумажка с номером телефона и именем подруги сына — Марии. Видимо, знал Джимми, что рано или поздно он пропадет и его будут искать.

Через час Мария позвонила мне и сказала, что теперь Захарий пропал по-настоящему и попросила разобраться с загадочными картами из папок, которые могли бы навести на его след. Джимми я знал плохо, а лучше сказать — совсем не знал. Несколько лет назад произошел удивительный случай. На очередной звонок я поднял трубку и на дежурное: “Слушаю” — услышал:

— Это я слушаю.

— Извините, но это мне звонят!

— Нет, это позвонили мне. Это мой телефон — Джимми Захария.

— Не хамите, это мой номер — Джимми Черного.

— Как вы сказали?

— Черного.

— Нет, имя, имя!

— Имя — Джеймс.

— Но и мое имя — Джеймс!

— Такого быть не может!

— Выходит два Джеймса из России на одной улице!

— Даже сапожник на улице всегда один.

— Явный перебор… — мычал кто-то из нас.

Дуэлянты еще долго препирались, пока не установили, что в “Справочнике Джеймсов” они оба значатся под одним номером. В телефонной компании перепутали. Но это был единственный случай, когда мы вот так пересеклись: с тех пор наши телефоны сами сумели между собой договориться. Звонки внутри себя они отключили и, выяснив природу звонящего, трубки вежливо звали одного из нас.

Выслушав историю моего имени, он рассказал мне и свою, и поинтересовался, чем я занимаюсь. Узнав, что я бью баклуши на рынке труда, он потерял ко мне всякий интерес, хотя, однажды, они с Марией ко мне приходили, пили дурацкий чай и равнодушно рассматривали мои фотографии цветов, украдкой снятых на соседском балконе, пока хозяева гуляли на пленэре. Разговора совершенно не получалось и гости, с извинениями, облегченно ушли.

А, поначалу, разговор вроде бы завязался:

— Мария, — с порога протянула она мне руку.

И чуть позже, уже на диване, закурив неприлично длинную сигарету, в ответ на мое дерзкое рукопожатие (я чуть дольше задержал ее пальцы в своих и слегка их с нежностью сдавил), добавила:

— Вообще-то я по паспорту — Марина.

И она с удовольствием, обволакивая меня своим взглядом (флирт продолжался и, в ответ на мой знак безрассудной руки, опытная соблазнительница сдавила мое дыхание глазами), стала рассказывать, как, благодаря фильму “Ирония судьбы”, который, принципиально, смотреть отказалась, она впервые услышала по радио цветаевские строчки, и тут же бросилась в библиотеку и, простоволосая, шла по улице с раскрытой книгой и, с замиранием сердца, пела:

Мне нравится, что Вы больны не мной…

Но когда она дошла до строчек:

Что имя нежное мое, мой нежный, не
Упоминаете ни днем, ни ночью — всуе…

они ее пронзили мыслью, что быть Мариной ей не суждено.

— Я тут же сменила себе имя на Марию — не могла, не имела права жить с ее именем. Я всегда волновалась, страдала, любила, переживала за кого-то. Жила не своей жизнью, жила в зазеркалье собственных чувств и, даже, когда решила сменить имя, то придумала отраженное — Анирам, но звучало дико, и я сразу отказалась.

Правда и с именем Мария мне повезло еще меньше — все-таки так звали маму Христа, а мой сын помешан на еврействе… и у нас от этого скандалы и роман — “Матери и дети”. Он постоянно гонит: “Иди и смени себе имя”, — но что-то меня удерживает…, наверное, Джимми — ведь он с Христом повязан с детства.

Я сидел и слушал подругу своего тезки, а, скорее, рассматривал ее. На меня смотрело удивительное лицо: глаза, нос и губы, казалось, принадлежали разным людям и случайно встретились на ее лице. “Какая-то азиатчина” думал я, не в силах оторвать глаз от прекрасного уродства. Чудовищное смешение рас. По ее лицу можно было изучать историю Руси… и только еврейского в этой еврейке ничего не было.

— Я бы переехала к Джимми, но сын мой не хочет слышать ни одного русского слова, хотя сам в русских книгах купается. Смешно было бы нам всем объясняться на иврите, особенно в постели, — с вызовом посмотрела на меня Мария.

Через год она неожиданно позвонила мне и напросилась в гости под несуществующим предлогом. Я был в шоке. Она пришла подчеркнуто красиво одетая, но в то же время — уютно, по-домашнему, и часто при разговоре намеренно поднимала руку, поправляя волосы, отчего через широкий рукав блузки была видна ее неприкрытая грудь. Она жаловалась на Джимми, что он все больше теряет вкус к жизни и целыми днями где-то бродит по собственным картам. И ей это надоело и она с удовольствием бы вот так сидела рядом со мной и рассматривала до зари цветы на соседском балконе.

Потом мы встретились случайно, и еще раз — не случайно, и она вошла в мою жизнь незаметно, жила на ее обочине, но, по-прежнему, принадлежала другому Джимми, который все прокладывал на картах маршруты бегства от себя, и о Марии напрочь забывал.

И вот теперь этот странный ее звонок. Она пришла с полным пакетом злополучных папок и начала уверять меня, что разгадка исчезновения Джима кроется в них.

Мне случилось работать говночистом, но следователем быть — судьба не научила. От растерянности и моей хронической беспомощности я попытался все свести к игре:

— Итак, имеем налицо: исчезновение — есть; трупа — нет; передо мной сидит подозреваемая и свидетельница в одном лице. Нуте-с, мадам, расскажите суду о мотивах преступления.

Мария мой идиотский флер даже не заметила и серьезно обронила:

— Джимми всю жизнь искал страну… “Другая жизнь” — туда он и ушел. Все началось с праздника Торы в год его приезда. Что-то произошло в синагоге, куда он пошел повеселиться вместе со всеми. Он надеялся, что сможет стать евреем и слиться в вихре крови со своим народом, найти свою страну, и боль, которая мучила его с детства, отступит. Но праздник прошел, а боль только усилилась. Он продолжал метаться и рисовать свой остров на еще не открытой планете и все интересовался секретами кодировок доступных мыслей.

Я открыл “Булгаковскую папку” и стал разворачивать непонятные карты, какие-то схемы, фотографии, но больше всего — листочки и клочки бумаги, на которых ничего нельзя было разобрать. Одни загадки, чужая непонятная жизнь. Но что занимало: где-нибудь обязательно была приклеена стрелка с цифрами и наклеенным рядом штриховым кодом, как будто дороги своего исчезновения он прикупил в супермаркете.

Мария стала умолять меня хотя бы попытаться сунуть нос в эти лабиринты. Она порывисто обняла меня и заплакала. Из уважения к ее растерянности и слезам, я, нехотя, согласился, но только посмотреть. Так в “Булгаковской папке” — сверху, скрепкой к карте с пунктирами маршрутов была прикреплена одна из глав романа “Мастера и Маргариты” с припиской: “Неужели никто не видел, сколько в нем ошибок?”. И тут же: “Все видели!!! Роман табуирован. Несчастную Библию изнасиловали бессчетное число раз, а к нему не прикасаются. Табу! Неужели умрет девственником?”. А на самой странице романа черным, жирным: “С любимым — не расставайтесь!” Еще к листочкам из романа, почему-то нитками, был пришит кусок картона, небольшой, с ладонь, на котором жирно фломастером: “Да, у них явное (хуже, чем тайное) общество!” И ниже, другим цветом: “Не общество, а Церковь и построили ее в России на психозе выживания!” Вырванные из книги листочки были изуродованы подчеркиваниями, сносками, но все больше повсюду торчали возмущенные восклицательные знаки и сгорбившиеся в недоумении — вопросительные.

Выделялась инсталляция из четырех листов бумажной кальки, наложенных друг на друга, с совмещением планов Старого города: Иерусалима Библейского периода, времен Второго Храма, а, также, Иерусалима христианского и современного. На каждом из листов были проложены разными цветами маршруты следования героев романа мастера о Понтии Пилате и все они сходились за колоннадой морского порта в Ялте. Я направил на инсталляцию пучок короткого света, и сквозь марево сомнений, появился “воображаемый Ершалаим...”

В углу верхней карты, слева, на месте прихожей дворца царя Ирода Великого, возник дом Пашкова с двумя фигурками на крыше. Воланд и Азазелло определяли судьбу мастера и Маргариты, и измученного совестью Пилата. Под гром молний приковылял и Левий Матвей. Он совсем не изменился, только слегка постарел и побрился. Под Пилатом — мелкая надпись: “Хороший человек, но должность у него плохая — государственная”.

Я выразил Марии свое полное недоумение:

— Ай моська Дон-Кихот, — воскликнул я в сердцах. Зачем ему надо тявкать на Булгакова? Для русских он велик и свят, как Пушкин. Их не зря рядом ставят. А сколько помешанных на своей жизни, которые живут только благодаря ММ? А кормятся на нем сколько? Когорты! Уж они-то Джимми не заметят. Если бы вой подняли, хотя бы огрызнулись — уже была б победа. А так все его карты, схемы и доказательства вместе с ним неотличимы от мусорного бака ночью.

— Пойми, — Мария отшатнулась от моих слов, как от проказы и ее азиатское лицо совсем стало монгольским и неукротимая сила, ослепленная чувством, угрожающе заострила ее скулы, — когда Джимми выхватили из прежней жизни и пересадили на эту землю, то не успел он прорасти, как увидел не придуманный Булгаковым, а свой Иерусалим и заболел им. Ты когда-нибудь возвращался в дом своего детства? Пространство, которое вмещало в себя весь мир, вдруг оказывалось маленьким убогим двориком. Так случилось и с романным Иерусалимом. Это была боль, мужицкая болезнь, сродни той, когда проигрывает от слепого невезения твоя любимая команда или тебя, еще пропахнувшего ей, в одночасье бросает женщина, которой верил больше, чем себе.

И его охватило смятение. Он не находил себе места! Сидеть дома он не мог дольше минуты: неожиданно вскакивал и куда-то исчезал в мучениях оправдания своей прошлой жизни, в поисках грез о Ершалаиме. Джимми всегда Булгакова любил, и от этого свою боль ненавидел еще больше.

Оттого, что я безропотно молчал, Мария начала успокаиваться. Черные тени с монгольских скул исчезли, зато возвратилась кровь к ее губам.

— Я не раз и не два уговаривала Джима бросить пить из родника сатаны. Когда мы познакомились — его поиск был в самом разгаре. И я стала кормить его здоровой пищей здравого смысла: “Булгаков многого не знал, — убеждала я его, — да и не мог знать о Иерусалиме, а что-то исказил от великого желания написать свою версию истории, придумать свой город — помесь Москвы и Рима”.

Я решил тоже вступиться за писателя:

— Представь себе, — подыгрывал я ей, — что Сталин Булгакова выпустил и он приехал бы в Иерусалим году, так, в тридцатом. И что бы он увидел? Я думаю, что грезы о любви — сильней ее самой. Так и воображаемый Ершалаим, придуманный им, стал прекрасней этого каменного монстра лабиринтов запутывавшейся истории.

— Джимми этого понимать не хотел и огрызался на мои слова:

“Несуществующие никогда дороги, городские ворота, пятисвечники, реки. А эти измерения в километрах? Можно подумать, что евреи изобрели не только единого Бога, но и метрическую систему и деление суток на часы. В Москве можно с линейкой ходить и измерять маршруты — все совпадет в романе до сантиметра. А в Иерусалиме? Булгаков — по незнанию, а его “веды” — от исступления, придумали каждой несуществующей детали историческое обоснование”.

А тут еще ему попалась на глаза эта статейка, — Мария выхватила из папки несколько листов.

На одном из них красовался рисунок: на крытой колоннаде между двумя крыльями дворца Ирода Великого на балконе в глубоком кресле сидел Понтий Пилат. Вокруг него пестрели любимые Джимом стрелки и

и недоуменные слова: обращен на восток… Пилат сидит лицом к восходящему солнцу... Гроза поднимается с запада… Постойте, если утреннее солнце поднимается над гипподромом, а гипподром — внизу направо, то... стало быть, Пилат находится лицом не на восток, а на север?…в пятой редакции романа, в которой Пилат сидел лицом на север… Куда был обращен балкон Пилата?

Мария сочувственно наблюдала мою растерянность и с удовольствием стала изображать любимую позу Джимми — вечного обвинителя:

“Представь себе, — рычал Джимми, — когда Шлиман отправился на поиски Трои, то вместо ее раскопок явил бы миру реконструкцию путешествия Одиссея. И нам бы навязали великие археологические открытия: как сидел капитан корабля? Спиной к ветру или солнцу? Или кто первым греб на веслах: те, кто сидели с правой стороны или закованные в цепи? Но и это можно было бы определить только после расшифровки имен и мест предполагаемых событий. Одиссей бы стал Одессой, а Итака — Таганрогом.

Мария устало свалилась в кресло и, не докурив одной сигареты, — запалила другую:

— Но каждый на эстраде жует свой хлеб, как может. А теперь думаю — зря я отвратила его от Булгакова. Он занялся долиной Еннома — она-то его и сгубила. В ней он пропал, в ней!

— Но если вы с Джеймсом так все понимали, зачем столько страсти и возмущений?

Мария слегка погрустнела лицом от моей тупости:

— Джимми Булгаковым и не возмущался, разве что его антисемитизмом, да и то недоказанным. Но кто тогда антисемитом не был?

Еще одной дискуссии мне было не выдержать, и я решил глупо пошутить и дать Марии знать, что со мной умные разговоры больше не проходят:

— Все люди делятся на евреев и гомосексуалистов.

Но Мария продолжала быть в трансе, меня не слышала и, словно на спиритическом сеансе, вызывала дух Джимми:

“Скажи мне, Мария, почему при советской власти у всех великих русских предки были немцами, а при демократах вдруг стали евреями: у Ленина — евреи Бланки, у Пушкина — евреи эфиопы, а у Елены Сергеевны — его жены — евреи Ниренберги. Вот и Воланд совсем не немец, а еврей, и как положено еврею — Сатана притом, а значит управляет миром. Но и сам Бог — еврей, но дальше некуда идти и на Неподкупном фантазии работников крови стихают”.

Мария устало обвисла мыслью и дух Джимми исчез, но стоило мне нетерпеливо кашлянуть, как она мигом подхватила падающее знамя:

— Правда, года два назад, приезжал один литератор в Израиль и доказывал, что Булгаков евреев любил. Раз Пилат — сволочь отъявленная, утверждал он, — волк в непорочной шкуре, то он не тот человек, кто достоин быть антисемитом. Если евреев не любят лишь трусливые лицемеры, то и еврейского вопроса быть не может. Подумаешь, существует чье-то частное мнение на страницах толстых журналов — кто его слышит, кроме читателей?

Я решил еще раз отвлечь Марию от грустных мыслей:

— Хорошо, что сегодня евреев на инопланетян поменяли: как какой враг отыщется — он обязательно пришелец. А раньше, когда они еще не прилетели на Землю, — их место евреи и занимали. Но есть еще скрытый антисемитизм. Существует ген, отвечающий за ненависть к евреям. Его открыли первым, только прячут бедолагу вместе с этими горбоносыми инопланетянами на секретной базе в недоступном штате Невада.

Мария от моих слов, прежде, чем закурить, оторвала фильтр у сигареты и попросила водки. Водка у меня всегда есть, потому, что я ее не пью. Кому-то позвонив, она отхлебнула еще, закусила дымом и продолжила:

— Он весь кипел, когда на одной строчке видел: “крепость Антония” — с прописной, а “великий храм” — со строчной. Еще бы — Антониева башня была осколком Рима, а храм — всего лишь вертеп, из которого Иешуа изгонял барыг фарисеев.

— Но он сочинял то, чего никогда не видел, — я слабо защищал того, о ком сам — ни ухом ни рылом.

— Вот и Джимми сомневался. Однажды он мне позвонил и радостно объявил: “Булгаков ни причем. Он хороший писатель. С изъяном, но очень хороший шифровальщик, почти как Нострадамус. Я мастера не люблю. Это он написал плохой роман. Недаром Булгаков его кличет “мастером” — и всегда с маленькой буквы, как человека из толпы, как слово в школьном букваре. Не мог мастер написать хорошо — запутался он! И его не зря били, да и с ума он сошел только потому, что выбраться из собственной западни не мог.

…Вот послушай, — кричал Джимми в трубку: “Мне все казалось, — и я не мог от этого отделаться, — что авторы этих статей говорят не то, что они хотят сказать, и что их ярость вызывается именно этим”.- Это он про себя написал!”

— Нет, нет, — запротестовал я, — ведь Он прочитал сочинение мастера и одобрил, раз наградил его покоем. И Пилат прочитал, и продолжения потребовал. Ему бы сериал смотреть длиной в двенадцать тысяч лун.

Глаза Марии налились ртутью и она взвизгнула:

— На каком языке он прочитал и где? И почему одного мастера? А тысячи и тысячи других книг о нем, включая Евангелия? Почему Он выбрал из тьмы один апокриф — “Евангелие от Михаила? ”. И где это все Христос читает? В Александрийской библиотеке или у Папы в Ватикане? И почему мастер заслужил покоя, а Левий Матвей — не заслужил? Чего он уже пару тысяч лет шастает по московским крышам и, как раб, выпрашивает у Сатаны милостыню? Про свет и не заикается. Ведь Воланд не позволяет шуток со Светом. Он сам Свет — Люцифер. Вот, оказывается, и Сатана — обидчив и чувствителен. Однажды рыцарь состряпал каламбур о свете и тьме и превратился в Фагота и долго по счетам Сатане платил.

Но все дружно Мессира хвалят за мягкий нрав и доброе сердце. Он вечно совершает благо. Сентиментальный бандит. Милый, обаятельный убийца. Морально безупречный. Подумаешь, всего одну голову отрезал. Да отравил наших героев. Вот если бы шесть миллионов — другое дело. Можно и под статью залететь.

И вот уже Воланд — астральный меценат. И Свет, и Сатана! Он раздает себя людям вместе с добрым человеком — Иешуа Га-Ноцри. Возможно один из них бумаги подает, а другой их подписывает. Доходит очередь до мастера. И они решают: света он не заслужил. За отступничество. Бороться с Массолитом он устал. А свой роман — ненавидит (есть за что). А продавцы света сами себя понять не могут: они — то ли за советскую власть, то ли уже стали диссидентами…

В тон Марии затрезвонил мобильный — звонила мама Джимми.

— Закройте Розу в ванной. Я сейчас приеду, — Мария была решительна и больше мне не принадлежала.

Роза — кошка в семье Захариев. У Марии была странная разновидность зоофобии. Она ненавидела животных за то, что у них есть…влагалища. С детства, когда она видела…это у лошади или коровы, то падала в обморок и кричала, что если бы бог сотворил мир, то он никогда бы этого не допустил, наградив женщину…этим. И что было с … этим Еве делать в раю?

Фобии проявлялись самым странным образом: Мария любила рыб, пауков и змей, но ненавидела собак, кошек и… кур. Однажды огромная слониха на экране телевизора показала Марии свой зад, приготовленный для любви. Мария покрылась сыпью и месяц отвалялась в больнице на уколах и гипнозе. Кур она не ела, сама ходила всегда в трусах и вряд ли кому удалось, лет так после семи-восьми, увидеть… это у нее.

На экзамене по истории в МГУ ей достался Геродот. Преподаватель — Елистратов (на редкость — был весь острым: острый нос, похожий на школьный треугольник, только маленький; острая бородка клинышком, как у исторических личностей; острые глаза змеи; острый ум на кончике острого языка) знал фобию Марии. “В русской крови дремлют скифы” — начал он острым фальцетом. “Не выкручусь, — сразу решила про себя Мария и тут же в ее голове всплыло:

Да, скифы — мы! Да, азиаты — мы,
С раскосыми и жадными очами!”

А Елистратов увидел или подслушал ее мысли и подхватил:

Попробуйте, сразитесь с нами!

— Расскажите мне, студентка (к тем, кто поддались его рукам — он обращался на экзамене — “голубушка”), каким образом скифы ослепляли рабов у Геродота?

“В “Истории” Геродота в IV книге “Мельпомена”, — начала Мария и ее азиатское лицо исказилось еврейским недоумением: “За что!?” Потом она схватила со стола зачетку и выбежала из аудитории. А рассказать Мария должна была следующее:

“Всех своих рабов скифы ослепляют молоком кобылиц. Добывают же его так: берут костяные трубки вроде свирелей и вставляют их во влагалища кобылиц, а затем вдувают ртом туда воздух. При этом один дует, а другой выдаивает кобылиц. Скифы поступают так : при наполнении жил воздухом вымя у кобылиц опускается. После доения молоко выливают в полые деревянные чаны. Затем, расставив вокруг чанов слепых рабов, скифы велят им взбалтывать молоко. Верхний слой отстоявшегося молока, который они снимают, ценится более высоко, а снятым молоком они менее дорожат. Вот почему ослепляют всех захваченных ими пленников. Скифы ведь не землепашцы, а кочевники”.

Простите — я тоже ничего не понял. Воспользовавшись паузой Геродота, я решил кипящую Марию сунуть в воду:

— Откуда у вас с Джимми о романе этот снисходительный тон? Кто из нас, окажись на кресте, задницу Пилату бы не лизал? И каждый норовит своим Булгаковым закатить оппоненту в морду и все довольны в ярости заблуждений.

— Ты это сказал только потому, что я вынуждена сейчас уйти. Ты все рассчитал и хочешь меня завести. Но я успею тебе, ренегату, сказать на посошок: — ты Джимми не достоин!

Снова раздался звонок и Мария с криком: “Ищи!” — исчезла из моей жизни часа на два.

Я рефлекторно выхватил наугад из папки пласт бумаг и бросил его себе под нос. На сей раз это были какие-то рисунки и схемы. К верхнему листу были приколоты странички из романа: маленькая — 31-я (“На Воробьевых горах”) и 32-я — прощальная. Возможно Джимми решил иллюстрировать роман. Все было узнаваемым: и грозовое солнце, и радуга, и пряничные башни. Все мелко, но тщательно выписано. Вот Фагот- Коровьев залез на дуб, и свистнул, как Соловей-Разбойник, да так, что Москва провалилась в землю и туман скрыл в болоте всякое о ней воспоминание.

Все было проштемпелевано стрелками и одна из них вывела меня на маршрут прощального полета. На стрелке болтались цифры: скорость полета 600-800км/час. И приписка: так догоняла их ночь. И змейка кода упиралась в каменистую площадку в горах или преисподней и превращалась в ножки кресла. В кресле сидел Пилат с бумажным копьем, из которого сочилась христова кровь.

От крика Маргариты загорелся необъятный город. Но мастеру туда не надо. Приписка под рисунком: горделивое равнодушие — предчувствие постоянного покоя. А покой, вроде, за спиной: из болота вылезли пряничные башни Девичьего монастыря. Но и это не надолго. Сгинул Сатана, а с ним Москва и Ершалаим. И увидели мастер и Маргарита обещанный рай и возрадовались их души, пока тела их агенты Массолита таскали по московским моргам и делали им больно, но боли они уже не слышали и торопили кладбищенскую землю наградить их кости заслуженным покоем, где они сольются в экстазе с костями своих мучителей.

Стало скучно, да и что мне мой именной двойник? Помог мне сам Джимми цитатой под рисунком, где на дереве в петле болтался Иуда:

“Все мне чуждо, и какой-то странной, на роду написанной отчужденностью. Чтобы я ни делал, кого бы ни видел, — я не могу ни с чем слиться. Не совокупляющийся человек, духовно. Человек — solo”. И жирная красная стрела, которая смотрела мне в глаза и хищно улыбалась.

И мне расхотелось играть в детектива, когда в месиве сумасшедших бумаг я должен был найти Джимми, а везде натыкался на себя, и я с облегчением захлопнул “Булгаковскую папку”, сгреб остальные и потащил их в темную комнату — пусть сами с собой разбираются. Джимми не Лев Толстой — ушел и ушел.

Но тут из под мышечного скелета, прямо по стрелке, из папки без названия выскочил конверт. Малодушие заставило меня вернуться к столу и достать из конверта письмо. Оно было от его брата Стивена . Но первые же строчки письма обожгли чувствами, кольнули тайной исповеди, и я закрыл письмо, и, чтобы не спугнуть совесть, вернулся в темную комнату, притащил обратно и механически открыл папку “Долина Сыновей Еннома”. Сверху, на паре килограмм бумаг, лежала тетрадка в косую линейку. Видимо, Джимми изучал прописи иудаизма в школе начинающих евреев. На тетрадке шутливая надпись с улыбающимся черепом:

                             Пророки о пороках впрок.

Под буковкой: а) — Выписки из путеводителя “Христос с нами”. И на целую страницу длинный перечень мерзостей, которые совершали евреи перед разрушением Первого Храма.

Все остальные одиннадцать листов шли под буковкой б) под общим названием: “Копаясь в ТАНАХе”. Когда Джимми копал, он не заботился о том, как лягут на бумагу строчки. Поэтому первая же страница усердия его лопаты совсем не была похожа на хорошо сервированный стол с литературной кухни для приятного и обильного чтения, а была в состоянии, когда уж все нажрались и оставили после себя одни объедки.

Я притащил большую лупу и навел ее на страницу. Одни строчки с отгрызенными хвостами залезали, как при случке, на переломанные спины других, а те, в свою очередь, лепились к веселеньким рисуночкам, на изжеванных ушах которых висели мудрые обмылки анекдотов:

В то время — сказал Господь — вытащат кости царей (дома) Йеуды и кости сановников его и кости священников и кости пророков и кости жителей Иерусалима из могил и подстрекаемая Шапленом неистово орущая толпа вытащит из гробниц останки королей принцев министров и князей церкви именами которых украшена история Франции и кто-то крикнет изуми меня Господи еврей во мне так и не родившись — умер и пред луною разбросают кости и пред всем солнцем небесным и возопят идолы не верить — тоже вера и катала толпа точно кегельные шары черепа Людовиков и Францисков Филиппов и не будут они собраны и не будут погребены а будут они как навоз на земле и кто сосчитает сколько верующих среди верующих и обернулся к Яшиягу и послал он взять кости из могил и набальзамированные трупы и скелеты а также скипетры короны епископские жезлы и прочие атрибуты власти и все свалили в одну кучу и на этой куче толпа плясала топча все и разрушая Бастилия уже взята а до разрушения Первого Храма остались считанные годы…

Ну и к чему эти варианты: а. и б. сидели на трубе? Полемика глухих со слепыми. Слепые — христиане, глухие — иудеи. Мне стало скучно, и я решил посмотреть фотографии, которых в папке было в изобилии.

Каково же было мое потрясение, когда, уже через минуту,

на одной из них я обнаружил себя! Я стоял в группе туристов у Львиных ворот и скалил зубы. Но это же было всего один раз и очень давно, когда ко мне приехали гости из России и напросились прошвырнуться по арабскому базару на Виа Долороза. Значит с Джимми мы встречались раньше, а может быть дружили?

Узнал рядом с собой американца. Он оказался интересным рассказчиком. Когда-то в молодости он запатентовал специальную трубку, которую выводили из могилы для воздуха и прослушивания, на случай, если человека похоронили заживо. Теперь у него другое изобретение: трубка для прослушивания могил. Он уверял, что все покойники в могилах разговаривают, и он приехал в Иерусалим на испытание своего изобретения и уверен, что услышит из могил на Масличной горе о конце света полезную информацию о Машиахе.

Позвонила Мария, что немедленно зайдет и заберет все папки… — Джимми нашелся. Уже через пять минут она колотила в мою дверь. Влетела с тинэйджером, конечно, с сыном и, невменяемая, стала запихивать папки в свой пакет.

Ее наглец — сразу в холодильник и, с куском колбасы, — к телевизору. Я ему, мол, нехорошо …

А он мне:

— Нехорошо стреляться первым. Скажи-ка, дед, а как тебя зовут?

Услышав имя — Джеймс, он от неожиданности хрюкнул, боюсь — не ртом, закатился, давясь от смеха, под стол и матери оттуда:

— Еще один?!

Наконец он вылез из-под стола и, так, в наглую:

— Мы все живем на земле. Душа наша витает в облаках, а тело погрязло в земле. Так и живем, не ведая где кончается рай и начинается ад. А ты — нехорошо…

Увидел в руках растерянной Марии “Булгаковскую папку”, винтом вкрутился на диван, одну ногу поставил на спинку и жестом руки изобразил озабоченного жизнью поэта:

Когда Понтий Пилат с высоты
Передовой науки и прогрессивной культуры
Спросил арестованного жидка —
“Что есть истина?”,
Он ведь не ожидал и не хотел
Услышать ответ.
Он-то знал,
Что ответа нет.

— Чьи стихи? — позавидовал я.

— Доброго человека. Дед, пойдем в антиглобалисты. Мао был прав: вас всех надо отправить на перевоспитание. Вы же, взрослые — придурки слепые. Мир изменился, а вы и не заметили, и продолжаете своим детям на ночь “Войну и мир” читать, а по утрам вопить по ящику о просвещении народа.

Сначала вы изобрели философию, потом придумали бога, и как в петушином бою, заставили их драться, а поэты, вместо того, чтобы работать в секс-шопе, пытаются их примирить.

Я согнал просвещенного наглеца с дивана и подошел к Марии:

— Где же был твой корифей? — обронил я в равнодушный ко мне воздух.

— Он был на Кипре. Джимми все узнал и сделал мне предложение. На следующей неделе мы с ним отправляемся на Кипр регистрироваться, а потом в свадебное путешествие в Житомир. Хочешь, поедем с нами — мне ты не помеха и втроем веселее, а в Житомире по вечерам — танцы!

— Спасибо за приглашение. Я уж тут как-нибудь. Ты бы третью папочку оставила, ее я даже не открыл и в жизнь твою не окунулся…

— Ты лучше в себе поковыряйся!

И Мария с сыном исчезли, возможно, до следующего сна. Все, что у меня осталось от этой истории — письмо Стивена. Оно было о чувствах из его коллекции, а чувств мне было уже не вынести.

Я вышел на улицу. Август ярился Солнцем. Люд со всего света, в трансе ожидания чуда, толкался в центре Иерусалима. Сыны Авраама, наследники владений Всевышнего, паломники и туристы, фанатичные адепты и охотники за тайнами, еретики и прокаженные влечением, пилигримы и наемники, последователи закона и те, кто в раскаянии его попирал, жертвы судьбы и судьбоносные жертвы, хранители престола Всевышнего, искатели места, где Иисус впервые споткнулся, ключники всех мастей от Вечного города, дети Единого Бога — все, устав от жары и впечатлений, прятались в святости Его тени. Насытясь бесплодными поисками утраченных сновидений или прикоснувшись разверзнутыми душами к повсюду разбросанным следам Всевышнего, они искали покоя и прохлады.

Я, раздраженный предательством Марии, шел, никого не замечая, пока какой-то козел не врезался в меня…

7 Гринуэй — Питер Гринуэй — кинорежиссер, Великобритания.

8 От меня будет свету светло — О. Мандельштам, “Стихи о неизвестном солдате”.

9 Смотри, Джим, а вот и твоя могила — Одиноко стоящий четырехугольный памятник, наподобие гробницы Авессалома, но с крышей в форме пирамиды, считается местом погребения пророка Захария. Многие христиане по ошибке считают это место гробницей другого Захария — отца Иоанна Предтечи, о чем Джимми часто напоминали: стоило лишь произнести свою фамилию. Так Джимми и жил с двумя Захариями в своем историческом прошлом.

10 Коль Нидрей! (Все клятвы) — Молитва — с нее начинается пост и молитвы праздника Йом Кипур, когда человек должен очиститься от грехов. Молитва “Коль Нидрей” содержит отмену всех будущих обетов, которые нам суждено будет дать, и всех обетов, данных в прошлом. Но это не означает, что нам грехи наши так просто отпускают. Это лишь позволяет грешникам и праведникам во время праздника Йом Кипур находиться в одной синагоге. Так что если евреи просят у Всевышнего все вместе об одном и том же, то молитвы тех, кто о себе думает, что он — праведник и тех, кого поносят, как грешников, сливаются в одном экстазе, как в сказке или мелодраме. Простим и мы наших героев, а если вины в них нет и нет забытых ими обетов — простите вы меня. “А пост, в котором не принимают участие закоренелые грешники — это не пост”.(Критот. 6).



Copyright © 2004-2007 DrugieBerega.com
Авторские права защищены