Александр Габриэль
28 капель корвалола
Перебои жизненного соло лечатся испытанным плацебо: 28 капель корвалола и дождём сочащееся небо... Памяти незримая петарда россыпью колючих многоточий выстрелит в районе миокарда и отпустит на исходе ночи...
Сочиненье стихов... Зачем?!
И на кой совершенство слога?! —
недоказанных теорем
остаётся не так уж много.
Слишком хожена эта гать
и протоптаны эти стёжки...
Унизительно — подбирать
со столов опустевших крошки.
Мне б исчезнуть в мельканьи лиц,
в шевеленьи житейской пены,
но невидимый миру шприц
мне стихи загоняет в вены...
Ночью всё так выпукло и чётко делится на дебет и на кредит; только сердце, шалая подлодка, глубиной непознанною бредит... Стая истин, спаянная в узел, ставшая докучливою ношей, острыми рапирами иллюзий тычется в предсердья и подвздошье...
Сочиненье стихов... К чему?!
Что изменится в мире этом?! —
всё из света уйдёт во тьму,
чтобы вновь обернуться светом.
И за краткий житейский миг,
напоённый мечтой о чуде,
я не стану скопленьем книг,
что до дыр зачитают люди...
Ночью так враждуется с собою! И от изголовья до изножья время захудалою арбою тянется по мраку бездорожья. Нет стихов, шрапнельных многоточий; только холод стен да холод пола. Всё, что я хочу от этой ночи — 28 капель корвалола...
Молча
Мой добрый друг, ты мне давно как брат;
когда ты здесь — закрыты двери ада;
аттракцион неслыханных утрат
переносИм, лишь зубы стиснуть надо.
Не вспоминай про достижений рой;
дворец Побед оставим на засове...
Давай молчать. Молчание порой
намного эффективней послесловий.
Мне б научиться, засосав стакан,
жить равнодушней, злее и спокойней,
как мой знакомый мачо number one —
маэстро туш, мясник на скотобойне.
И просто пить, вцепившись в край стола,
с тобою, друг. Распутать эти сети.
И что с того, что женщина ушла.
И что с того, что лучшая на свете.
Тапёр
Приоткрывая радостные дали,
исполненные солнечного света,
слабай мне "Деми Мурку" на рояле,
седой тапёр из бруклинского гетто.
Давай с тобою по одной пропустим —
мы всё же не девицы перед балом...
А джазовой собачьеглазой грусти
не нужно мне. Её и так навалом.
Давай друг другу скажем: "Не печалься!
Мы и такие симпатичны дамам..."
Пусть из тебя не выйдет Рэя Чарльза,
а я уже не стану Мандельштамом.
Несётся жизнь галопом по европам
в препонах, узелках да заморочках...
Ты рассовал печали по синкопам,
я скрыл свои в русскоязычных строчках.
Мы просто улыбнёмся чуть устало,
и пусть на миг уйдут тоска и страхи,
когда соприкоснутся два бокала
над чёрной гладью старенькой "Ямахи".
Ненаписанное письмо
Понимаешь, дружище, я писем давно не писал;
оттого — как спортсмен, что не в форме и растренирован.
Потихоньку старею, хотя притворяюсь здоровым,
и душа, как всегда, — одиночества верный вассал;
в географии жизни — заметней всего полюса,
даже если сидишь под отменно протопленным кровом.
Это раньше пространство делилось на "здесь" и на "там",
и лежали по полкам критерии точной оценки —
всё ушло в "молоко". По поверхности плавают пенки.
Онемел призывающий к радостям жизни тамтам;
но "Титаник" плывёт вопреки окружающим льдам,
хоть устал капитан, для которого нет пересменки.
Был комплект: и страна, и весна, и бутылка вина,
и пошло б на три буквы предчувствие бед и печали...
А сейчас — со смущенной ухмылкой великого Чарли
вечер пятницы делит окрестности времени на
Рай и Ад, и граница меж ними почти не видна.
Всё намного тусклее, чем это казалось вначале.
Неполадки в душе беспокоят, как ноющий флюс...
Амплитуда её от проклятий возносит к прощенью.
А с довольством собой по соседству — к себе отвращенье —
то, в котором себе я так часто признаться боюсь.
Ощущение мудрости — это, конечно же, плюс,
но ведь это не мудрость, а только её ощущенье.
Ну а внутренний глас, через раз поминающий мать,
мне давно изменил и уже мне не точка опоры...
Я б, возможно, сыграл в удивительный ящик Пандоры —
тот единственный ящик, в который неплохо б сыграть...
Но утрачен азарт. На плечах — многотонная кладь.
И желанье покоя, как вирус, вгрызается в поры.
Вот, наверно, и всё. Новостей, как всегда, никаких.
Извини за нытьё, за мотивчик больной и сиротский,
за неясность речей и за то, что выглядывал Бродский
из размера и формы моей стихотворной строки.
Извини и забудь. Это лишь разновидность тоски
по истрёпанной, общей на нас на двоих папироске.
Из окна второго этажа
Ветрено. Дождливо. Неприкаянно.
Вечер стянут вязкой пеленой.
И играют в Авеля и Каина
холод с календарною весной.
Никого счастливее не делая:
ни дома, ни землю, ни людей,
морось кокаиновая белая
заползает в ноздри площадей.
Небо над землёй в полёте бреющем
проплывает, тучами дрожа...
И глядит поэт на это зрелище
из окна второго этажа.
По вселенным недоступным странствуя,
он воссоздает в своем мирке
время, совмещенное пространственно
с шариковой ручкою в руке.
И болят без меры раной колотой
беды, что случились на веку...
Дождь пронзает стены. Входит в комнату.
И кристаллизуется в строку.
Чудеса
Уходят чудеса в сиреневый туман,
оставшись на века в легендах и подкорках.
И отошел от дел Гасан Абдурахман,
лишившись бороды в этнических разборках.
Забыв про штат Канзас и сбросив с сердца груз,
взглянула как-то раз Бастинда на Гингему...
Прекрасен с той поры лесбийский их союз,
и не желает знать про сказочную тему.
Нет умных Цокотух — есть глупые цеце;
Яга в кругу друзей читает "Тропик Рака"...
О том, что жизни нет ни в утке, ни в яйце,
витийствует Кощей на кафедре истфака.
Во всём теперь видна логическая связь:
разменены ферзи. Дерутся пешка с пешкой.
Слегка хлебнув пивка, с работы возвратясь,
сожительствует гном с печальной Белоснежкой.
Хоть Землю обойди — молочной нет реки.
Ленивый сонный кот не станет снежным барсом.
А Пеппи пропила последние чулки,
и колет инсулин себе в подвале Карлсон.
Спешит Иван-Дурак в МГИМО или ИнЯз;
Горынычу на днях в Минюсте пост поручен...
И гармоничен мир, как код на Си-Плас-Плас.
Серьёзен, как и он. И точно так же скучен.
|